Мы смеемся и подолгу болтаем о всякой чепухе: об отвратительной заплесневелой тыкве Уилла, которая уже стоит на пьедестале рядом с колокольней, об учебе Нокса, о моем обучении в Брауне. Имя Уайетта висит в воздухе, как натянутая струна, которая вот-вот порвется, потому что все знают, что я уехала только из-за него, потому что все ожидают, когда же всплывет его имя, потому что оно уже здесь, невысказанное между каждым слогом моего рассказа об учебе в Род-Айленде.

Но никто его не упоминает. Никто не говорит что-то вроде «как же жалко» или «вы были та-а-акой милой парой», потому что все мы знаем, что это все равно что раздирать сырую рану, а этого никто не хочет, потому что это больно.

Мы все болтаем, болтаем и болтаем, по радио играет песня Лиама Пейна. Больше всего меня радует то, что у Хапер на джинсах пятна от тыквы, а она все равно смеется. Она смеется над рожицей, которую вырезала Пейсли, потому что она не умеет вырезать, совсем не умеет, потому что она вся обвалилась, а вместо рожицы – просто большая дыра.

Когда мы расставляем свои тыквы-мутанты перед гостиницей, по дороге проезжает пикап Уильяма. Он паркуется напротив, открывает перед мамой дверь и протягивает ей руку. Небо темнеет, и свет уличных фонарей освещает ее усталые черты. Тем не менее, увидев нас, она улыбается, и я думаю: «Какая же она сильная, моя мама».

– Мне нравится первая, – говорит она, указывая на уродливую тыкву Пейсли, которая произвела на нее сильное впечатление. – Это искусство.

– Эта получилась расчлененная, – говорит Харпер.

Нокс обнимает Пейсли и прижимает ее к себе:

– Вот такая у меня девушка. Многогранная артистка.

– Кстати, об искусстве, – говорит Уильям, когда мы входим в дом, закрывая за собой дверь и помогая маме снять пальто. – Вы видели мою тыкву? Она теперь стоит рядом с колокольней.

Мы с Харпер обмениваемся взглядами. Пейсли делает вид, что оттирает с брюк пятно.

И только Нокс задумчиво кивает:

– Никогда не видел ничего более прекрасного, Уилл. Никогда.

Уилл, похоже, доволен его словами.

– Ладно, народ, – я хлопаю в ладоши. – Как насчет «Монополии»?

– Только в этом году я буду играть за собачку, – отвечает Нокс, пока мы усаживаемся на диван.

Пейсли отводит его руку, пытаясь достать фигурку:

– За которую уже играю я!

– Ни за что, – он обнимает ее, крепко прижимает к себе и выхватывает фигурку. – Я ни разу не играл за собачку, вечно она была у Уайетта, а это первый игровой вечер без него, и я могу… ой, – его взгляд переходит на меня. – Прости, Ариа.

Я сглатываю:

– Без проблем.

Краем глаза я вижу, как мама бросает на меня обеспокоенный взгляд со своего места на диване, а Уильям укладывает подушки ей под голову.

Вот не мог этот «бешеный пацан жжет в Аспене» сжечь «Монополию»?

Нокс поджимает губы и кладет фигурку обратно в коробку с игрой:

– Тогда пускай ее никто не берет. Дай мне шляпу, Харпер.

Уилл наклоняется над столом:

– Чур, я за тачку!

Харп передает ему фигурку:

– Честно, она тебе очень подходит, Уилл.

– Почему?

– Все так, – соглашаюсь я с ней. – Если бы ты не был человеком, ты был бы тачкой.

Пейсли раздает деньги:

– Я тоже так думаю. Почему на некоторых банкнотах стоят смайлики, Ариа?

Мой взгляд падает на листок бумаги в ее руке.

Точка-точка-запятая-тире.

Точка-точка-сердечко со стрелой.

Уайетт рисовал эти смайлики на купюрах, потому что был уверен, что мы с Ноксом каждый раз во время игры крадем его деньги.

Мы с Ноксом обмениваемся взглядами. Его взгляд похож на сочувствие. Мой – на отчаяние.

– Понятия не имею.

Нокс не бежит меня утешать. Может быть, он расскажет ей позже, но сейчас он не хочет выносить своего лучшего друга на обсуждение. И я благодарна ему за это.