потом орет шакалом, выпью,

пока ему клыки не выбьют.


Здесь женщины быстрей стареют,

чем кран на кухне заржавеет,

где бомжи спят у батареи.


Здесь детство пахнет коридором,

помойные прокисли ведра,

бибики здесь не катят бодро.


Здесь друг у друга шпингалеты

воруют в грязных туалетах,

поставишь лампочку – и нету.


Здесь стеклотара у порога,

иконок по углам немного —

бездомные не верят в Бога.


Здесь виноваты все, кто выше —

чиновники, банкиры, Кришна,

а сам ты – мелочь,

третий лишний…


И будто сумасшедшим бликом

блеснет по окнам перекрытым

фанерой, простынями – вот:

старуха головой трясет,

мужик кричит – не похмелялся,

а там – мальчишка размечтался,

девицы курят, суп кипит,

и пахнут мылом ползунки.


А время равнодушно точит

панельную пятиэтажку,

все гуще тараканов след,

и туалетные бумажки

у баков мусорных заносит,

и сыплет, точно пепел,

снег.

* * *

ОБЕЗЬЯНКИ


Она работает на комбинате,

толкает бревна на зубья пил —

и тонны канцелярской бумаги

пропитаны потом угасших сил.

Ей только сорок, но уже старость

легла землистой корой на лицо,

и зарплату, единственную радость,

выдают досками или мелким яйцом.

А вечером, в своей комнате-клетке

ее встречают дружным оскалом

обезьянки, игрушки детские,

одни побольше, другие – карлы.

И маленькая, с большими руками,

она их гладит, словно подруг,

и на вопрос «зачем?» – тихо скажет:

«Они… никогда не врут».

* * *

Словно чесоткою, ларьки —

вызудили проспекты.

Все богомазы

ушли в «челноки»,

в мясоторговцы – поэты.


Будет народу пьяно и сыто,

людям – не до Вермеера!

Сколько в богеме стало кассиров?

Ни одного – фермера.


Грустно в меняльную эпоху

короткопалым натурам.

Поэты, и впрямь, выглядят плохо,

когда шелестят купюры.


Плыви же, приятель,

в пенной волне,

да взвесь-ка мне требухи…

Колбасы твои съедобны вполне,

были плохими стихи.


1993 г.

* * *

УЛИЦА


Вот мальчик плачет недовольно,

упал, теперь нога болит.

Беспечно пробегает школьник,

сбежал с урока, может быть.

Подросток сорванной уздой

прохожих весело пугает.

За ним – мужчина молодой

идет, о женщине мечтая.

Бредет продуктами загружен

измотанный отец семейства.

Ему навстречу – зрелый муж

карьеры замышляет действо.

Согнулась мастера спина —

спешит он труд свой завершить.

Старик все смотрит из окна —

ему осталось мало жить.

* * *

В тридцать седьмом – меня убили

за то, что «слава!» не кричал,

за то, что яростно трудился

и подозрительно молчал.

В сороковых – штыком проткнули,

жаль, защититься не успел.

В шестидесятых – обманули,

куда-то голубь улетел.

В семидесятых – не смотался,

кому же Родину спасать?

И в девяностых не продался

за колбасу и голый зад.

* * *

КЛОУНЫ


Дядя Саша и дядя Паша,

клоуны – самоучки,

отзубилив свои «восемь»,

пришли сюда и смеются.

Заливаются что есть силы,

стараются как лучше,

а перед ними – стены

серые и скучные.

А у стены – дети

бледные, худые,

болезнью побежденные,

но еще – живые.

Раковая палата,

жуткая, как морг…

Кто-то и улыбнуться

из зрителей даже смог.

Клоуны Саша и Паша,

выйдя во двор устало,

плачут вдвоем за оградой —

дети смеялись мало.

* * *

В ЗАЛЕ ОЖИДАНИЯ


Два сердца,

три худых руки,

он с костылем, она – в коляске,

и церебральные тиски

любовную сцепили связку.

А рядом – сытоватый смех,

как будто

чья-то злая шутка:

здоровьем пышущий самец

лениво треплет проститутку.

И, может, недостоин тот

бездумной веры,

кто приделал

душе – истерзанную плоть,

а пустоте —

живое тело?

* * *

ТЕЛЕВИЗОР


Теле-игривые процедуры

фотогеничных уродов —

освобожденные от цензуры

тешатся кукловоды.

Можно министра – хозяина выдрать,

распотрошить депутата,

раньше за это давали «вышку»,

сегодня – в срок зарплату.

Но разрешение поболтать

еще не делает господином —

свобода слова, как свист хлыста,

грызть помогает удила.

Так пустословие зубоскально