Я шла по улицам, об асфальт которых стерла не одну пару детских кроссовок. Смотрела на людей, которые, кажется, ничуть не изменились. Одни все также несут пакеты с мясом и творогом, купленными на рынке, и стоят в очереди в рыбный магазин. Другие выносят из автобуса, который едет с дач, ведра с яблоками и укропом. Третьи торопятся домой, заходя по дороге в Дом быта, Первую аптеку или кондитерскую, которая стоит все там же. Очень помогает повторять себе, что я ничем от них не отличаюсь. Абсолютно такая же. Что они так же неуверенны в себе, ошибаются и винят себя за это. Тоже временами ненавидят себя, злятся, чувствуют беспомощность перед огромным миром и не хотят жить. Я не ошибка. Потому что если ошибка я, то и все остальные тоже, а с этим уже возможно примириться. Может быть, все они тоже специально загружают себя как можно большим количеством задач, только бы не вспоминать, не думать, не смотреть вглубь себя и не рыдать, обнаружив там пустоту. А что если мне остаться тут, с ними? Здесь будто и правда не нужно думать ни о чем, кроме того, что нужно приготовить на ужин, что пора покупать новые зимние ботинки, что колготки порвались, а коллегу-сплетницу пора поставить на место. Как же хочется утонуть в этом, больше ни к чему не стремиться, не пытаться создать нечто новое, стать кем-то значимым, а просто плыть. Здесь нет людей, которые обо мне что-то знают, чего-то от меня ждут. Можно стать кем-угодно. Можно притвориться. И только иногда молча стоять и курить на балконе, задаваясь вопросом, а есть ли в твоей жизни смысл. Больше никакой московской беготни, амбиций, желания не отставать, стремления быть в этой толпе талантливых и громких хоть немного заметной. А что, может, и неплохая идея.
Похороны прошли быстро, в молчании. Даже соседка, обнаружив, что единственная рыдает в голос, сменила стенания на тихие всхлипы. Какая же она чувствительная. Неужели и правда были близки с матерью? Не хочу расспрашивать. Когда хоронили папу, мне не разрешили пойти. Сказали, что я еще слишком маленькая. Маленькая в пятнадцать, ага. Я тогда сильно злилась: очень хотела попрощаться. И еще долго приезжала одна на могилу и лежала, пытаясь обнять хотя бы землю, раз не дали обнять его. Так что мама – первый настоящий мертвец, которого я увидела. В фильмах, где проводят вскрытие или находят убитых, мертвые выглядят, как обычные люди, только неправильного цвета. В день похорон я узнала, что фильмы врут. Нет там ничего от человека. И нет ощущения, что прощаешься с тем, кого знал. Потому что в гробу лежит кто-то или даже что-то другое. Люди старались: мыли, красили и одевали холодное тело. И, кажется, только все испортили. Если бы там лежало дурно пахнущее, вздувшееся, синее нечто, думаю, было бы легче поверить, что это по крайней мере нечто органическое, все еще живое, хоть и бездушное. И окончательно поверить, что человек мертв и разложение необратимо. Хотя, наверняка, это смогли бы выдержать лишь немногие психи, вроде меня. Так что ладно, пусть красят. Чувства тех, кто по-прежнему жив, все-таки важнее.
Вернувшись домой, я осознала, что ничего еще не закончилось. Пройдена максимум половина пути. Предстоит решить, правильно ли будет сразу начать уборку или подождать, как там говорят, девять дней вроде. Какие из вещей стоит оставить, а какие отдать на благотворительность. Интересно, есть ли в этом городе возможность переработки или придется все выкидывать? Наверное, надо сделать ремонт. Захочу – останусь, не захочу – сдам квартиру и забуду. Только бы не обнаружить под обоями плесень. Нужно еще разобраться с банком, налоговой, пенсионным фондом, документами с работы. Господи, чертова бюрократия. «Ой, а в меня не ударит молния за использование в одном предложении слов “господи”, “черт”, да еще и “бюрократия”?» Я ощутила внезапную усталость, хотелось отложить все эти дела и хоть немного поспать. Идея лечь в мамину кровать показалось неправильной, так что я взяла плед, которым любила укрываться в детстве и постаралась уместиться на диване.