Не успели петухи проорать третью зарю, как на крыльце появилась большуха с мужем да Угрицкий сотник, крепко держащий за руку невесту.

Князья поклонились народу и остались стоять наверху, наблюдая за сошествием невесты с высоких ступеней. Позвякивали длинные чернёные колты, прицепленные к скромному невестиному увяслу, вспыхивала белым в лучах разгорающегося солнца праздничная вышитая рубаха, заметала половицы длинная епанча…

Сотник подсадил невесту на гнедую кобылицу, вскочил в седло сам. Отвесил в сторону красного крыльца лёгкий поклон и тронул поводья, понукая коня пятками. Поравнявшись с невестой, неожиданно накинул ей на голову плачею. Белое полотно покрыло лицо и спину, спрятав, по полянскому обычаю, сговоренную от недобрых глаз и ревнивых навий.

Толпа загудела растревоженным ульем, только сейчас, казалось, осознав происходящее. Чужой обычай, не принятый у сулемов, ярко высветил суть совершённого: сторговали сулемы деву свою, словно кощу последнюю – выгодно, с наваром; исторгли из рода-племени без всякой провинности, обрубив живую веточку на увядающем древе племени. Не стоять в Болони ещё одному большому общинному дому, полному чад и домочадцев, не рождаться в нём крепким воинам и светлым девам. Охти нам, сиромахам…

Толпа вспухла, как подходящее тесто, надрывно охнула, качнулась растерянно…

– Люди мои! – воззвала большуха. Глубокий, низкий голос плыл над толпой, усмиряя, успокаивая, остужая. – Сурожь одобрила выбор княжны вашей. В этой жертве – её судьба. Недаром небесные пряхи не спряли ей ни большухина венца, ни жениха из славных сулемов. Они готовили ей иную долю. Не лучшую долю. Но нам ли судить? Такова их воля. И в этой воле – спасение Суломани. Разве не об этом мы молили богов все лета невзгод? Разве не просили помощи, какова бы она ни была? Так вот же оно – спасение наше! Будьте готовы принять его и уплатить за него! И будьте готовы не осудить меня…

Я откинула с лица полотно за спину и улыбнулась народу. В кружащихся вокруг меня бесчисленных очах был интерес, сожаление, восторг, слёзы… Не было только насмешки и презрения, как ране.

Поклонившись на все четыре стороны, я тронула с места кобылицу. Она вынесла меня за ворота, протрусила важно по Большой улице, ступила за ограду… Я не обернулась. Позади меня шумел длинный поезд из кметей Угрицкого князя да Межамира с дружинниками, да повозок с фуражём и коштом. Чего на него оборачиваться? А родную Болонь я бы всё одно не разглядела сквозь бликующую воду слёз…


* * *


– Зря ты это сделал, – буркнула я подошедшему сотнику на первом привале. – Зачем нужно было народ баламутить плачеей этой? Люди и так в смятении от сотворившегося…

– В смятении, как же, – усмехнулся он, протягивая мне мису с наваристой кашей. Я удивилась, но взяла, хмуря брови. – Рады, небось, без памяти, что сторговали выгодно единокровницу свою.

Ох, ты ж, бирев угрицкий… Всё-то про всех ведаешь, всё за всех чувствуешь. Тебе ли, наёмнику, судить нас, день за днём, лето за летом тяжело отбивающих у судьбы право существовать, право называться народом, право на свою землю?

Я не стала объяснять. Коли сам не видит, другие глаза не вставишь. Уж убеждалась в том не раз – люди упорны в своих суждениях. Смотрят на мир сквозь них и встраивают мир в них, а не наоборот, как, по моему скудоумному размышлению, должно бы. Что здесь поделаешь…

– Тебе не понять.

– Куда нам, дуракам, чай пить, – он резко поднялся на ноги. – Прошу тебя, княжна, богов ради, надень на голову ты эту тряпку! А то как бы и мои кмети в смятение не пришли, наблюдая столь явное попирание традиций. Сама напросилась на роль невесты, так уж изволь ею казаться не только прощаясь со своими возлюбленными сулемами, но и перед тем народом, которому теперь принадлежишь.