Он отошёл. Держена, молча слушавшая наш разговор, сплюнула в траву сосновую шелуху, попавшую в кашу.
– Индюк надутый, – пробормотала она и продолжила загребать кленовой ложкой горячее варево.
А мне есть что-то расхотелось.
До сих пор не могу понять, как это случилось. Как случилось, что я еду среди дружины загадочного Угрицкого князя ему невестой – я, а не Заряна? Никогда не думала, что со мной произойдёт подобное на самом деле. Даже решившись памятным для меня утром на разговор с сотником, пускаясь в объяснения и униженные просьбы, прилагая все силы для того, чтобы изменить его решение, была уверена, что изменить мне его не удастся. Зато, думала, потом не стану корить себя за бездействие, за неспособность (или нежелание?) помочь сестре: помочь, поддержать, перехватить у неё свою ношу – СВОЮ, не её! – ношу жертвы, принесённой на алтарь блага своего народа.
Когда Межамиров кощ позвал меня на собор, я, наскоро переодевшись, отправилась выслушать о деле решённом, пожалковать о сестре, сглотнув в очередной раз горький стыд своей виновности в её горькой судьбе и – испытать огромное облегчение, что доля моя меня вновь минула, оставив в тепле и сумраке определённости.
В большом печном срубе, где у северной стены потрескивала жарко государыня-печь, освящающая решения большухи честным огнём, рассаживались по лавкам думные. Вон и посадник Болонский, и старосты ближайших селений – Нырищ да Забурачья. А вот и угрицкий сотник с ближниками. Заряна в большухином венце, бледная как полотно. Межамир, старший княжич, да Болеслав – третьяк наш, опосля меня да Заряны рождённый. Второй сын княгини, Воин, со своей сотней ныне в разъездах приграничных.
Я присела на лавку у двери – подальше от сестрицы ярой, подальше от глаз людских.
– Подобру вам, люди думные, – поздоровалась княгиня, ворвавшись стремительным ветром через боковую дверь, опустилась на резной столец у печи. – И вам поздорову, гости дорогие. С добром ли, с худом пожаловали?
Угрицкий сотник встал с места, поклонился княгине да князю, стоящему за её правым плечом.
– Мстится нам, с радостью великой да надеждой долгожданной, государыня княгиня, – молвил он. – Рады мы будем, коли сулемам наша весть столь же блага покажется, какой мы её видим. Мой князь говорит: устали два полянских народа – сулемы да дубрежи – заносить боевые секиры над головами друг друга, устали удобрять давно не распахиваемые поля плотью братьев своих. Князь дубрежский говорит: не пора ли накрыть окровавленные нивы браным свадебным полотном, дабы согласие воцарилось в мире?
– Князь дубрежей Прилут, сын Свилича, разумный муж, – отозвался князь-батюшка после небольшой паузы. – Мир между братьями – великое благо. Это погибель для их врагов, это тучные нивы, сытые люди, многия чада. Отчего бы не позабыть нам распри ради сих благ?
Думные настороженно поджали губы.
– Кого же прочит Прилут в наш род?
– У князя дубрежского есть родич из Угрицкого рода – древнего, славного, княжеского. Он вернулся на землю предков, чтобы вновь выросли её города, чтобы дать ей жизнь и вернуть прежнюю славу. Люди зовут его Радимом. Он просит у сулемов невесту.
Думные не спросили, не возразили, не шелохнулись. Сидели, поникнув бородами в пол, словно приговор им оглашали.
Посадник зыркнул глазами по сторонам, огладил пегую бороду, сдвинул лохматые брови:
– Для чего же он отстраивает землю свою, коли прочится в род наших князей? Его жизнь и его родина отныне – Суломань. Её ему и поднимать…
Ой и напрасно, дядько Могута, ты брови хмуришь, не обманет никого твой строгий вид. Уж все на соборе ведают и дело, с коим послы пожаловали, и исход его. Со всеми княгиня заранее беседовала, всем объяснила, всякому негодованию дала время остыть. На соборе склоки и сомнения ей были ни к чему. Не приведи, Сурожь, из-за упёртости кого-либо из думных упустить божий дар – посольство мира.