– Я не хочу чувствовать себя стеснённым! – объяснял он.
Грэдда перекашивало, правую бровь он поддёргивал кверху. Грэдд был высок и костляв и, когда стоял, запрокидывал голову к потолку. Руки у Грэдда не просто дрожали, а ходуном ходили; о нём говорили, что он «мимо чашки пакетиком чая два раза промахивается», а поджигая сигарету зажигалкой, он не раз подпаливал себе брови и ресницы. Он просачивался в двери. Он незаметно присаживался в кресло, скрючивался, скукоживался, поджигал сигарету. Все взгляды обращались к нему, но Грэдд этого не замечал – он корчил кислую рожу, мял лицо ладонью и мало-помалу начинал говорить, поначалу выцеживая слова с таким усилием, будто каждое из них давалось ему ценой невообразимых мук. Потом Грэдд слегка расходился, приходил в некое подобие волнения (если можно вообще говорить о волнении применительно к Грэдду), скрючивался ещё сильнее, вжимался в кресло, иногда, в увлечении, залезал на него с ногами, а иногда, наоборот, бросался шагать взад-вперёд по залу.
Если смотреть со стороны, у Грэдда была масса недостатков и комплексов – просто ходячий учебник по психоанализу. Я ничем не компрометирую своего учителя, потому что об этом как один говорят все, кто его знал. Да в жизни не было большего брюзги, чем Грэдд. Он носил старый, потрёпанный костюм только потому, что боялся новых вещей и не решался купить новый, он боялся летать на самолёте и ездить в лифте. Откровенно говоря, Джеймс Грэдд был просто невыносим со своим скрипучим голосом и перекошенной рожей. Да, и ещё он вечно жаловался. Он жаловался всем. От него было не дождаться иной улыбки, кроме ехидной. Если Грэдда спрашивали, как он живёт, он немедленно начинал с занудным воодушевлением рассказывать о своём последнем визите к врачу. Поистине вызывал удивление тот факт, что, несмотря на всё это, Грэдда уважали. Когда Грэдд напивался на корпоративных вечеринках, его осторожно и бережно отвозили домой и препоручали с рук на руки жене. Слабости Грэдда не только не шокировали всех этих банкиров и миллионеров, но, кажется, вызывали в них чувство лёгкой зависти. Да, Грэдд мог позволить себе быть скрипучим, слегка перекошенным на одну сторону, и плохо одетым, и дурно воспитанным, и даже небогатым – потому что он чувствовал нечто и кое-что понимал.
Да. Разумеется. Я предвижу все возражения, и я бесконечно далёк от мысли представить своего учителя неким идеалом. Наоборот, я хочу подчеркнуть все его недостатки, чтобы стала яснее моя мысль. Как врач не обязан всё время находиться в добром здравии, так и ни один учитель не должен и не может быть прав во всём. Несмотря на все свои недостатки, Грэдд был моим учителем, и он, действительно, очень много мне дал. Не знаю, смог ли я дать своим ученикам столько, сколько дал мне Грэдд.
Помню, как я обсуждал с ним сумму, которую планирую выручить от инвестирования в конце года. Я как раз учился считать все эти сложные проценты, аннуитеты и прочее и порой в них путался. Наконец я высчитал, что если дело пойдёт по плану, я должен получить двадцать семь тысяч долларов. Помню, что сумма меня ужаснула – так велика она была.
– Чему ты удивляешься? – преспокойно заявил Грэдд.
– Так ведь двадцать семь тысяч! – зрачки у меня, зуб даю, были с блюдечко.
– Ну и что? – возразил Грэдд. – Двадцать семь тысяч, или двадцать семь центов, или двадцать семь миллионов – какая тебе разница, что считать?
Джеймс Грэдд стал моим учителем, а я стал его учеником, когда мне было двадцать семь, а ему – пятьдесят два.
Этот Джеймс Грэдд, которого я зову своим учителем, не был богат и не стремился к этому.