И Фома Фомич в своих письмах темы этой вовсе не касался, а все больше скорую победу, да прежнее их житье-бытье описывал.
Никогда ранее не думала Мария Кузминична, что так много памяти содержала их обычная и вроде бы небогатая на события жизнь. А тут оказалось, что когда-то и в лодке при луне катались, и песни пели, и не только про копейки трудовые да работу говорили.
Эти неожиданные воспоминания сильно скрашивали ее нынешнее беспросветное одиночество. И даже то, что письма от Фомы Фомича приходили не только все реже и реже, но и военной цензурой почти до полной неузнаваемости зачитанные, даже это уже не столь сильно волновало Марию Кузминичну, потому что и этих нечастых, обрывочных посланий было предостаточно, чтобы, стоя как-нибудь в очереди, забыться прежним счастьем и в прекрасном этом, почти что болезненном, состоянии выстоять до конца.
А как норму в третий раз увеличили, так и вовсе полегчало, и никаких уж сожалений о том, что дите ее рядом с ней плечом к плечу не встанет, у Марии Кузминичны не осталось.
Но как ни медленно шло время, а все же шло, двигалось в одном ему известном направлении. Кончилось бабье лето, в тревогах незамеченной просквозила осень золотая. Октябрь уж наступил.
Придя как-то вечером со смены, вдруг вспомнила Мария Кузминична, что не далее как послезавтра жизнь ее новый рубеж одолевать должна. В другие времена уже не раз размышляла бы она о надвигающемся тридцатилетии, а через раздумья эти и пообвыклась бы. Теперь же, в темном беспамятстве последних месяцев, в которых кроме ежедневного отоваривания карточек, до редких писем от мужа ничего человеческого не было, словно дурную и неожиданную весть восприняла Мария Кузминична юбилей свой треклятый и, даже картошки не сварив, довесок пайка рабочего пожевала и в полной безысходности спать легла.
Ночью этой, словно в утешение, показали ей такой прекрасный сон, что, хоть главный жизненный смысл к утру и заспался, да остался в душе словно отблеск зари погасшей, – ощущение света беспричинного.
Очень вовремя случился сон этот, потому как в раздумьях о нем, да о том, что на толкучке можно будет на вино сменять, да кого на день своего рождения приглашать, во всех этих, удивительных по текущим временам мыслях, день рабочий пролетел совсем незаметно, оставив только обычную ломоту в пояснице, да небольшое перевыполнение дневной нормы.
И когда, словно впрессованная в черную недружелюбную трамвайную толпу, возвращалась домой, то знала уже Мария Кузминична, кого за стол сажать и что на толкучку нести.
Выходило, значит, что кроме Полины со второго участка, да незабвенных соседей своих звать некого. Раньше, конечно, бывало, дядя Аким из Клина приезжал, могла общительная свекровь из Сердобольска нагрянуть, да как-то с Фединой работы малокровный один приходил. Ну а сейчас не то что свекрови из тьмутаракани, а и малокровного с дядей Акимом ожидать было бы безусловно неразумно. Война все-таки…
Что же до вещей, общественную ценность представляющих, то тут получалось вроде как одна сплошная и совершенная заковыка, поскольку пара лифчиков ее полотняных, да кофточка в горошек никакой прибавочной стоимости вовсе не имели. Весь остальной гардероб хранила Мария Кузминична все более на себе и расстаться с ним на зиму глядючи даже не то чтобы не хотела, а просто никак не могла. Вещи же Фомы ушли вместе с ним на фронт. Остался только неодеванный галстук в полосочку, да выходные сапоги 43-го размера. Галстук, понятное дело, отпадал сам по себе, а вот сапоги, самого малого ремонта и требующие, все время останавливали на себе мысленный взор Марии Кузминичны. И хоть нелегко ей было с почти что последней вещью мужа расставаться, да выхода другого вроде бы никакого не намечалось. Ну а как подумала Мария Кузминична, что Фома Фомич в казенных сапогах может с фронта вернуться, так и решилась.