В это самое время мимо очереди красный командир на вороном коне по своим особым делам путь держал и, услышав плач этот всенародный, коня остановил и молвил:

– Что вы бабы, ревете и через это панику в городе сеете? Ведь впереди великие победы предстоят, а через победы эти и предсказанное торжество Всемирной Революции намечается!

И столь хорош был этот молоденький офицерик на своем откормленном боевом коне, что очередь плакать перестала и тяжело задумалась о светлом будущем всего человечества.

Так в тишине и простояли до самого конца, а отоварившись, уже с упокоенными душами по домам потянулись, в твердой уверенности, что жизнь вовсе не так плоха, как иногда, стоя в очереди, думается.

Только Мария Кузминична облегчения душевного в себе домой не несла, потому как сон свой давний до конца пережить не могла, и чувствовала, что сил для этого переживания может вовсе не хватить.

А домой придя, оглядела она свою жилплощадь, мебелью некрасивою заставленную, где только кровать никелированная с шишечками внешне вполне выглядела, да нищетой этой, тяжким потом добытой, почему-то вдруг поразилась до самой глубины своей уставшей уже от жизни натуры. А когда тень свою черную в мутном зеркале увидела, да со скорбной пристальностью рассмотрела ее досконально, то силы внезапно оставили ее, и без сознания красоты своей опустилась она на тряпичный половичок и зашлась страшными беззвучными слезами.

В таком неестественном положении и застал ее запыхавшийся Фома Фомич.

Хотя и предполагал он, что день этот будет не из веселых, однако такого поворота предвидеть никак не мог, а потому растерялся и не присел рядом с Машенькой и не спросил – "Чего ты?" а схватил ее подмышки и тягать начал, пытаясь вертикальное положение придать. Однако в деянии этом Фома Фомич нисколько не преуспел, а только притомился и реальность всего происходящего потерял.

Но о г тряски, да телодвижений бессмысленных Мария Кузминична плакать все же перестала и, обведя глазами тот раскардаш, что супруг ее в короткое время учинить сумел, поднялась, да и выгатила из-под кровати корзину с бельем грязным, потому как всякой бабе по собственному опыту известно, что от тоски-кручины лучше стирки средств не придумано. Кроме того была в этом действии и своя насущная жизненная потребность, ввиду того, что хоть Фома Фомич к каждодневной смене белья приучен не был, да и война ожидалась недолгой, но ведь и не настолько, чтоб в одной смене исподнего до Берлина дойти, тем паче, что работа у солдат грязная и физическая, а кто ж ему там майки его васильковые и трусы синие стирать будет, ну а если кто и найдется, так пусть уж лучше грязным ходит, а, впрочем, хоть все ему там перестирают неоднократно, да только бы живой, да невредимый остался…

И пока Фома Фомич стругал тупым ножом черное, словно деревянное, мыло, стояла Мария Кузминична в ванной комнате, и под гуд газовой колонки выстанывала почему-то "Выплывают расписные…" и палкой, содой добела съеденной, топила в баке мужнино белье нательное, потом его да запахом пропитанное. И не плакала уж боле.

За такою работой и боль ее словно из души в область рассудка переместилась, так что Мария Кузминична даже вздохнуть глубоко и без дрожи внутренней смогла, а как каустика насыпала, да бак на плиту водрузила, так и вовсе словно бы отпустило.

А квартира будто вымерла вся – ни души, ни ругани, только у бабки Авдотьевны фитилек в лампадке потрескивает, да этажом выше время от времени унитаз спускают.

И так этот день перевернул ее мировоззрение, что посмотрела она на мужа своего, на коммунальной кухне стоящего, и от непривычности подобного факта почудилось ей, что нынче праздник какой. От обманного этого душевного подъема почувствовала она себя молодой, такой, какой в сущности и была – ведь только 29 прошлой осенью всего и стукнуло, и взяла она тогда Фомку своего за руку, а он только голову поднял, улыбнулся тихо и пошел за ней в спальню на кровать скрипучую, телами их молодыми почти в полную непригодность приведенную.