– Позвольте, – решил я отвлечь телеграфиста от навязчивых мыслей об идеалах, – откуда у вас револьвер?
– Браунинг, – уточнил Травников и как-то засуетился, занервничал, – браунинг это. В карты выиграл у заезжего помещика. Давеча у Никишина играли. Помещик вчистую продулся: и деньги, и часы, и вот браунинг тоже… Страшно мне, доктор, страшно! Вы его хорошо заперли?
– Не сомневайтесь! – ободряюще проговорил я после того, как успокоил его в надёжности замкнутого ящика. – Не отчаивайтесь! Есть выход. Не делайте ничего такого, что претит вашим убеждениям. Вот и всё!
– Да… – он опять обмяк, – спасибо… Я с ночной прямо к вам. Почему? А потому, что телеграфное сообщение. Под самое утро принял. Для городской управы. Под утро. Читаю. Не положено, не по чину, но куда глаза девать? Стало быть, читаю. Принять строжайшие меры по недопущению скопления горожан на площадях, у присутственных мест, усилить надзор за неблагонадёжными. А в конце сообщение. В губернском городе С, возле театрального дома купца Алексеева, неизвестные бросили бомбу. Двое обывателей убиты на месте, остальных свезли в больницу, несколько низших чинов полиции ранены. Приезжий столичный чиновник, на которого, видно, покушались, невредим. Метатель бомбы при взрыве убит.
Моё потрясение от услышанного было настолько велико, что я некоторое время не видел и не слышал ничего. Позже я объяснял своё состояние оглушённости и растерянности тем, что после процесса над Желваковым и Халтуриным, народовольцами-террористами, пребывал в некой иллюзии общественного покоя, в убеждении, что времена безумцев закончились, что общество и власти извлекли из кровавых преступлений трагический урок, и всё стремится к примирению.
Известие о страшной трагедии, разыгравшейся совсем рядом с нашим городком, повергло меня в ступор. Но от чего сам Травников так нервничает?
– Да оттого, Евгений Сергеевич, – телеграфист всё ещё не находил себе места, – что я видел его! Здесь у нас! Видел и даже предполагал преступный умысел. Грех, грех на мне!
В волнении я несколько раз прошёлся по кабинету, силясь побороть гнев и возмущение, и всё же воскликнул:
– Как же так, Иван Фомич, как же так?! Знали и не остановили! Пусть, допускаю, вы испугались. Но отчего тотчас не заявили в полицию?
Травников сидел совершенно подавленный. В его поведении чередовались всплески возбуждения на грани безумия с минутами прострации. Он сидел обмякший и бормотал что-то невразумительное. Видимо, своё собственное признание и моя несдержанность окончательно лишили его сил. Обхватив голову руками, он сидел на стуле, чуть покачиваясь. Когда он заговорил, голос его по-прежнему выдавал душевное смятение и полное отсутствие воли. Горемыка-телеграфист то завывал страдающе, то вдруг срывался на крик, словно актёр в любительском спектакле. Впрочем, такое нелицеприятное сравнение пришло мне на ум несколько позже, когда я имел возможность вернуться мыслями к этому злосчастному утру.
– Как можно-с, Евгений Сергеевич?! Что же, прикажете водить знакомство с охранкой? На товарищей своих кляузничать?! Нет-с! Увольте-с!
– Людей убили! Вы это понимаете? – совсем осердясь, воскликнул я.
Телеграфист отшатнулся от моего крика и продолжил с отчаянием:
– Ведь я как думал, Евгений Сергеевич? Он же товарищ! В рабочий кружок вместе ходим, самообразовываемся, мыслям разным обучаемся. И Августа Михайловна нам помогает, и вот вы изволили нам лекцию читать. Мы с ним одни книжки читаем, мысли об них друг другу высказываем.
– Да кто он-то? – перебил я с раздражением.
– Так Сенька Никифоров, – пояснил Травников, словно этот факт настолько всем очевиден, что он даже удивлён моей неосведомлённости, – аптекарский помощник. Он в Кёлеровской аптеке на Успенской служит. Вместе ходим в рабочий кружок. Мне и в голову не приходило, что он удумал!