качаемого ветром поля сосен.
Развалины, где раньше был цветник.
Изящный позвонок дворцовых линий,
что всё ещё дают какой-то блик,
что будто воскрешает их руины…
Как ход истории сжирает всё подряд!
Как после мясорубки, лишь кусочки
остались, как разорванные строчки,
что больше ни о чём не говорят…

Миражи в снежной пустыне

Чайка кричит. Сердца удар в ребро.
Море и лёд. Вымытое стекло
глаз, из которых боль выдавило слезой.
Больно принять, что я быть не могу собой,
что надо расти, как все, вверх, оседлав буран,
и обходить слова, бояться чего сказать
или услышать чего, хуже – чего узнать,
так и гудит в глазах запертый океан,
смотришь на всё, как немая собака, – кино,
где режут собак, и только скулишь в себя,
делаешь взгляд пустым, будто тебе всё равно.
Сердце – в ребро, и надкусанная губа —
всё, что тебя выдаёт и делает не таким.
Страшнее всего – из всех остаться таким одним,
спятившим в пустоте снежной пустыни, как
очнуться от сна, а там… давно как настал ГУЛАГ.

Бардо эмиграции

Примечание[3]

Волосатые щупальца мангровых троп.
Солнце бьёт как кувалда. Гудит москит.
Мне мерещится снег. Как касается стоп
затвердевший сугроб и, как пластик, хрустит.
Я потомок страны, что всегда холодна,
вспоминаю пальто как предмет вне ума,
как две лыжи плывут, как по во́лнам – доска,
как даёт седину, замерзая, река.
Мне мерещится снег в раскалённых песках.
Худоба от берёз у мулаток, глаза
как полярная ночь, что стучится в тебя
пустотой монохрома, что даже ходьба
больше выглядит как не движение, а
состояние смерти в кошмарах. Я
перестал ночью вздрагивать от новостей,
но привычку шептать, как огрызки корней,
не стереть. Так, язык, отвергая свободу слов,
повинуется страху, как битый зверь,
как стена, где отсутствует выход в дверь.
Я – корабль, дрейфующий без парусов,
проплываю по улицам. Зелень здесь,
как густая мочалка под платьями дев.
Небоскрёбы как символ, во что прогресс
превращает болота и жидкий рельеф.
Море рвёт горизонт языком-волной.
Облака топят небо, как глаз – бельмо.
Жизнь лишь точка в моменте, за ней – ничто.
Я блуждаю, как дух, в темноте бардо.

Птицы

Птица летит высоко, разбиваясь о тучу,
как пуля шальная дырявя её, и дальше,
тут птиц очень много, как будто из всех оружий
прицелились разом, телами из перьев, как сталью,
стреляя в какую-то вечность, что уплывает, невинность.
Там, наверху, чистота синевы и свобода,
шов горизонта всё делит на две половины,
здесь – суета, метаморфозы, что-то,
что есть мимолётный пожар. Что там каркают птицы?
Они существуют как будто на самой границе
того, что есть время и что есть отсутствие. Знаешь,
для неба Москва и Нью-Йорк – это мусоросвалки,
мы просто печатаем мусор и стаей на стаю
воюем за мусор, и верим, что всё здесь наше.
А птицы кричат. Их крик – это, может быть, нам? И
солнце мигает, как светофор, ночами и днями.
Все говорят. Звук без структуры. Лают.
Гребнем кусты расчленяет горячий ветер.
Время вместит только то, что успел отмерить.
Небо висит. Птицы кричат. Их стаи
падают в тучи, как буквы секретов в шредер.

Увертюра северной грусти и красоты

Ржавая бахрома солнечного луча
скулу дырявит, в ней будто дымит свеча.
Бледный, как ландыш, цвет северной пустоты,
будто бы пожелтел, цвет такой, что грустить
хочется, но нельзя, это когда тебя
придумывают без тебя – участь как у раба,
но ты ей покорно рад. Бьёт телевизор в глаз,
цвет изменяя их, будто луч метастаз.
Всё, чего не коснись, имеет их ржавый свет.
В северной красоте главное – чёрный цвет.
В северной красоте тебе не дают грустить,
молот и серп идей держат тебя, как нить.
Луч не стереть рукой, ты принимаешь луч
тот, что тебе дают, луч этот так тягуч,