и в памяти сгорают, как свеча,
те образы, что больше недоступны.
3.
Можно выстроить цепь от Москвы до Рима
из людей, что не вспомнят моего имени,
сколько можно травы затоптать ногами,
что со мной почковались, сплетясь шагами,
выпуская в асфальт цокотание химии,
можно выстроить всех их в такой периметр,
что накроет Садовое, как татами,
а сейчас и лицо моё кажется диким им.
Пахнет кровью сирень, и кричат собаки,
подавая сигнал для своей атаки,
от того ли, правда, что я пахну морем,
что течёт в далёком Лукоморье, словно
с чужаком не выйдет разговора толком,
кроме лая да лобызаний в драке.
4.
Борщевик растёт на крыльце, как вилка,
что торчит, целясь в небо кривой ухмылкой,
заросло крыльцо ирокезом длинных
коридоров слипшейся паутины,
пролетает шмель и кусает тучу,
выпуская дождь, словно стрелы лучник,
я иду и мокну, но смотрю с улыбкой,
позабыв, что здесь надо делать вид, как
краб, набравший в рот аммиачной ртути,
поддавая в ритм коды словоблудий.
5.
Я ползу, как жук, что залез куда-то,
но не знает сам своего масштаба —
только поворот на ближайшей ветке,
как венец свершившейся пятилетки,
чтоб не думать лишнего, пью таблетки.
Облысевший дом, как ствол баобаба,
хрип костей и боль в пустотелых нарах,
где кипела страсть в наших капиллярах,
а теперь шипит пустота, как жаба.
Я брожу один, как изгой, по парку,
мы стояли здесь и, от счастья плача,
чем звезда, светили друг в друга ярче.
Я дышал в тебя, как огонь в бумагу,
как танцуют в ряд числа Фибоначчи[1],
вылетали ямбы на той скамейке,
и навечно нас летний вечер склеил.
Оказалось, всё можно вырвать, правда,
глубоко останется мёртвый корень,
и кого туда ни сажай, не сможет
починить разбитого миокарда.
6.
Я смотрю на Москву с расстояния ближе,
чем любовь, что упала на сердце грыжей,
на железные башни и их затишье,
когда смотришь на бурю и мылишь лыжи,
заливает мозг красный цвет от неба,
набухают тучи, как сгусток слепка,
и как будто скоро на пыль от щепок
распадётся вся эта дребедень, как
оторванный сон из воспоминаний.
Ничего так сильно меня не жалит,
как шипящий диктор змеёй в экране,
задвигая, как доброта тирана
защитит тебя от других тиранов.
Солнце так печёт, что металл расплавит.
Всё плывет, как корабль, но без штурвала,
непонятно куда, впереди – лишь скалы,
я был счастлив здесь, как часть океана,
а теперь собираю себя в чемодан и
обсыпаю словами, как солью, раны.
Я уйду, как в пакете с водой, в целлофане,
сохранив океан в своём лучшем штиле,
напряжение сталинского ампира
и мерцающих в глаз чистотой сапфира
поцелуев на крыше под дулом шпилей.
Ищи внутри
Лето. Осень. Зима. Весна.
Зелень. Молодость. Беготня.
Старость. Смерть. Шум костей в полях.
Белизна. Свет чистилища. Страх
рождения. Жизнь. Любовь.
Колесо. Возвращение вновь
и вновь. Я есть та бесконечность лет,
что вращается в пустоте,
каждой мыслью вкрапляю след,
как чернилами на листе,
что пишу – то растёт, как сад.
Лишь направив в себя свой взгляд,
удивишься, как там внутри,
как кричит в тебе «отвори»
то, что целое есть, где ты часть,
то, что держит тебя, как штифт,
и способно поднять, как лифт,
в ту свободу, что не отнять.
Руины садов Юаньмин
Примечание[2]
За голыми хребтами гор щебечет лотос,
раскинуты, как рёбра, ветки хвой,
окоченели листья белой мглой
под перьями пушны́ми складок смога.
В траве, озябшей в инее, сквозь шаг
теряются следы: в урчащих рощах
то росы лопнут тушью серебра,
то ветер перероет взгляд дороги.
Вдали – седые облака, разинув плешь
над контуром озёр, харкают пылью,
фарфором льда раскалывают синью
палитру окровавленных небес.
Ладонью отодвинь тот куст магнолий —
раззявленные рты пустых камней
щебечут, свищут в порослях теней