Самогон Андрей Иванович пьёт сам и дарит. Пьёт каждый день по литровой бутылке, приходя с работы, не спеша, ужиная, смотря телевизор, иногда звоня Эсме на её сотовый телефон, если дочь не видел в течение дня. За телевизором обычно и засыпает, как правило, просыпаясь уже ночью и меняя неудобный зелёный диван на аскетичную же кровать с пружинистой шумной сеткой и тонким матрасом, на секунду будя Эсму, чья такая же кровать образовывает букву Г с отцовой, располагаясь прямо у окна, прихваченного цветными полосатыми шторами. Они остались от матери, как и несколько ярких пятен трёхкомнатной квартиры, как и её отдельная вытребованная когда-то комната с нетронутым замершим бытом, но запертой дверью, куда доступ имеет только Андрей Иванович, иногда отпирающий её и задумчиво разглядывающий убранство. Хорошую кровать с высокой спинкой и изножьем, аккуратно заправленную ярким покрывалом, шкаф с книгами за стеклом, большое зеркало при кривоногом трюмо, пару репродукций бессмертных авторов, чьи фамилии ушли вместе с ней, пёстрый ковёр на седом ламинате, прикроватные тумбочки, как-то вдруг опустевшие, ещё одни весёлые шторы, между которыми каждый день взлетало утреннее солнце.
– А где мама? – спросила лет пять назад Эсма, и так спрашивала контрольно раз в год в затылок отцу, вязко дрейфовавшему в телепередачах.
– Мама… – задумчиво осмыслял обычно хмельный по вечерам отец, сублимировавший горе её пропажи творческим погружением в миры винных паров и самогонных дистиллятов. – Скоро приедет… – вспархивал неизменным следующий ответ из области ответов, когда более нечего сказать.
***
Удивительно красивая мама, не глядя в глаза никому, уехала участвовать в столичном конкурсе красоты, куда её неожиданно пригласили, ответив на письмо с лучшими фотографиями. Стремительно и судорожно собрав чемоданчик, со словами о самореализации она уехала за победой – и с тех пор не вернулась, хотя с победой не задалось даже близко. Остался штамп в паспорте, осталась её комната, осталось сложное для уха имя дочери – Эсмеральда, вытребованное у мужа в короткие лучшие месяцы.
Отец что-то разузнал по своим каналам, помрачнел лицом и характером, сжёг свадебные фотографии в летнем мангале и запер дверь в её комнату. Позже отключил домашний телефон, чтоб пресечь редкие звонки без дыхания на другом конце провода, когда на «алло» никто не отвечал, а, услышав его голос, почти сразу клали трубку. Отец пресёк эту зыбкую связь, проснувшись как-то с запавшим в память сном, где всю ночь с проводом в кулаке он бежал в темноту до самого рассвета, зная с той самой снотворной убеждённостью, что где-то там, далеко этот провод приведёт его в нужное место. Где его ждут, как казалось в декорациях дрёмы, или нет, как показалось при пробуждении.
***
Отец сидит в беседке у входа, приставив табуретку к стене здания, редеющим затылком он опирается на карминовую табличку с золотыми буквами длинного наименования здешней обители законности. Молочная рубашка приобрела свежее чайное пятно, кобура скрипит при малейших движениях, рука катает между пальцами ароматную самокрутку.
– Дети… – таким образом здоровается он, когда не увидеть их не остаётся возможности.
Две лукавые мордашки набухают полноценной цветной явью в чёрно-белых размышлениях полицейского средних лет.
– Дядя Андрей… – в его манере отзывается Экой. А Эсма, не улыбаясь, сразу переходит к делу:
– Слушай, папа, река встала…
«Вставшая река» звучит как плохое знамение в этом замершем на точках локальном дремлющем мирке. Река здесь – единственный элемент динамики. Незыблемо ведущая свой бег откуда-то куда-то, она подтверждает наличие каких-то живых декораций со впаянными в них маленькими историями небольших людей, олицетворяет своего рода часы без стрелок, но с цифрами серых домов в ландшафте яркого циферблата природы.