«О как мать торопилась, с нотами, с буквами, с „Ундинами“, с „Джэн Эйрами“, с „Антонами Горемыками“, с презрением к физической боли, со Св. Еленой, с одним против всех, с одним – без всех, точно знала, что не успеет, все равно не успеет всего, все равно ничего не успеет, так вот – хотя бы это, и хотя бы еще это, и еще это, и это еще… Чтобы было чем помянуть! Чтобы сразу накормить – на всю жизнь! Как с первой до последней минуты давала, – и даже давила! – не давая улечься, умяться (нам – успокоиться), заливала и забивала с верхом – впечатление на впечатление и воспоминание на воспоминание – как в уже не вмещающий сундук (кстати, оказавшийся бездонным), нечаянно или нарочно? Забивая вглубь – самое ценное – для дольшей сохранности от глаз, про запас, на тот крайний случай, когда уже „все продано“, и за последним – нырок в сундук, где, оказывается, еще – все. Чтобы дно, в последнюю минуту, само подавало ‹…›. Мать поила нас из вскрытой жилы Лирики ‹…›. После такой матери мне оставалось только одно: стать поэтом». («Мать и музыка»).

Провидчески ощущая ограниченность отпущенного ей срока, мать Марины и Анастасии спешила дать дочерям многое на будущую жизнь «про запас». Такого трагического предвидения своей судьбы у матери Сергея Эфрона, видимо, не было, но трагедия – свершилась. Близость судеб юных Марины и Сергея с первых дней встречи потрясла обоих: навсегда ранила их души ранняя утрата матерей, разрушенные дома детства и трудное прощание с ними.


Анастасия Цветаева пересказала со слов Сергея Эфрона историю его семьи:

«Мать Сережи, Лили и Веры (у них есть еще сестра Нютя, в Петербурге, старшая, и брат Петя, в Париже, актер) была из рода Дурново, старых дворян. Она ушла из дома семнадцати лет – в революцию.

Партийная кличка ее была „Лиза большая“. Она была членом „Народной воли“ и „Черного передела“ ‹…›. Она была талантлива, образованна, хороша собой. Порвала с семьей по идейным причинам. Встретила прекрасного человека, революционера. У них было много детей, младший из них был Котик, с которым Сережа рос, как росли Маруся (так, а иногда – Муся – называли Марину Цветаеву дома в детстве. – Л.К.) и я. И за год с небольшим до встречи с Мариной Сережа пережил непоправимое горе: трагически погибли Котик и мать, в один день (Котик в 14 лет покончил с собой, мать покончила самоубийством в тот же день. – Л.К.).

На Сережу было нельзя смотреть. Мы не смотрели. Марина, как он, была – живая рана. И страстная тоска по ушедшей – поклонение, трепет, присяга верности его жизни снедали ее».

Острая тоска по прошлому, по ушедшему – в том возрасте, когда совсем не многие молодые люди с такой ностальгией оглядываются назад – очень сближала их. «Все это принадлежало милому, волшебному, теперь уже далекому прошлому», – на такой ноте идет все воспоминание Сергея Эфрона о родительском доме, где, по его словам, протекала «сказочная, несколько замкнутая жизнь».

В очень близкой тональности тосковали по каждому ушедшему мигу – даже еще при жизни матери, вместе с ней (и тем более – потом) – сестры Цветаевы. «И всегдашнее наше, с ранних лет – а помнишь?» (Анастасия Цветаева).

Пожизненность этой раны – потери матери, страшной смерти ее и любимого брата, утраты дома своего детства – остро ощутима в письмах Сергея Эфрона гораздо более позднего времени.

С правдой фактов, однако, в тексте автобиографии С. Эфрона дело обстоит иначе (именно потому, что он все же помнит, что это официальный документ). О многом он умалчивает, оставляя не заполненными даже такие традиционно требуемые в подобных документах графы, как профессия родителей. В написанных десятилетия спустя, когда Сергея Эфрона уже давно не было на свете, воспоминаниях Ариадны Эфрон косвенно проясняется причина этих таинственных умолчаний и открывается гораздо более суровая правда: