Я бредил им и всем существом стремился наконец узнать „его брега, его заливы, и блеск, и шум, и говор волн“.

Моим чтением руководила мать. Часто по вечерам она читала мне вслух. Так я впервые познакомился с „Вечерами на хуторе близ Диканьки“, „Повестями Белкина“, „Капитанской дочкой“, „Записками охотника“ и другими доступными моему возрасту образцовыми произведениями русской литературы.

Десяти лет я поступил в 1-й класс частной гимназии Поливанова. Этим заканчивается мое раннее детство ‹…›. В гимназии Поливанова я пробыл пять лет, переболев за это время почти всеми детскими болезнями. Внезапная и почти одновременная утрата родителей окончательно расшатала мое здоровье. Дом продали, – прежняя жизнь рушилась. Разбитый и усталый я выехал в Петербург. Вся моя последующая жизнь – непрерывное лечение.

Обнаруженный у меня петербургскими докторами туберкулез легких требовал немедленного и строжайшего санаторского режима.

Начались скитания по русским и заграничным санаториям.

С утра до вечера, лежа на chaise longque (шезлонг), я читал, думал и главное – вспоминал. Мелькали лица, звенели голоса, из отдельных слов слагались фразы, воскресали целые беседы; вставали сцены недавнего милого прошлого. Понемногу я стал их записывать. Из этих приведенных в порядок воспоминаний составилась книга рассказов „Детство“, вышедшая из печати, когда мне исполнилось 18 лет.

За четыре года моей болезни я читал и перечитывал Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Достоевского, Л. Толстого и иностранных классиков. Из русских поэтов моим любимым оставался Пушкин – „России первая любовь“, как сказал о нем Тютчев (у Тютчева: „Тебя, как первую любовь, / России сердце не забудет“. – Л.К.). Из прозаиков больше всего волновали меня Достоевский и Толстой, связанные друг с другом самыми драгоценными свойствами – глубиной и полной искренностью.

С 17 лет я понемногу принялся за подготовку к экзаменам на аттестат зрелости, которые думал держать прошлой весной при Московском Лазаревском Институте Восточных Языков. За месяц до экзаменов мне, однако, по болезни пришлось уехать в Крым. После курса лечения в Ялтинской санатории Александра III и удачно перенесенной операции аппендицита на туберкулезной почве я в настоящее время заканчиваю подготовку на аттестат зрелости».

Как не похоже все это на сухой язык документа! Эти несколько страниц скорее напоминают лирическое эссе: жизнь души, уединенной, пылкой, ранимой, много страдающей, раскрывается здесь так доверчиво, как могло бы быть в письме к близкому человеку. Невольно вспоминается в этой связи сказанное Мариной Цветаевой много лет спустя по другому поводу (в статье о книге С.М. Волконского «Быт и бытие»): «Личность – то, чего не скроешь даже в приходо-расходной книге».

В каком-то смысле, видимо, Сергей Эфрон отнесся к написанию автобиографии как к литературному заданию.

Близость мира Сергея Эфрона, его чувств и воспоминаний, миру юной Марины Цветаевой несомненна: те же любимые с детства книги (много лет спустя Марина Цветаева расскажет о своем восприятии пушкинских «К морю» и Пугачёва из «Капитанской дочки», не раз перечитываемых ею в «досемилетие»); та же склонность к уединению, мечтательность, тайный жар души и острая тоска по навсегда ушедшему и навсегда оставшемуся в памяти опоэтизированным миру своего детства; то же узнавание любимых книг – с голоса матери.

Ощутимо, правда, и существенное различие: маленькому Сереже мать читала, как принято было тогда в российских интеллигентных семьях, «доступные его возрасту образцовые произведения русской литературы» – у нее не было лихорадочной, обгоняющей возраст маленьких дочек, торопливости матери Марины Цветаевой: