– Как было уже не раз! – вспомнил Банан. Как легко Аполлон отбрил нападавших на него философов на квартире у Шотландки.
– А вся её красота и её окружение – это лишь пряник, вкусив который ты должен был разомлеть и перестать замечать тот кнут пожизненного рабства, который она приготовила для тебя за спиной. Но ты увидел его тень и рефлекторно ударил её копытом своей низшей природы, заставив ревновать. Так что наслаждайся ветром, пока кто-нибудь снова не попытался накинуть на тебя аркан. Чтобы затянуть тебя своими ласками и мечтами в свой загон.
И архангел исчез для него так же внезапно, как и появился.
Так что Ганеша сразу же намотал сопли воспоминаний на кулак полученного осознания, и стал, разматывая их как страховочную нить Ариадны, спускаться в колодец своей высшей сущности:
«А я со своею изящной графиней
Скитаюсь бездомный,
Безмолвный, бездонный,
Как танец в пучине.
Пучине причин.
И ключом партитуры
Я правлю запавшую клавишу дула,
Настроив рояли души.»
Нас трое в рояле души. И это его так расстроило, так что он решил сегодня не ограничиваться, не расстраиваться, а залез в душистый рояль. Но вскоре ему стало душно и что бы избежать очередного рас-тройства, он принялся себя натурально четвертовать. Потомучка новорожденный Пластилиновый мальчик пропотомучал: руки (Ганеша) – ноги (Банан) – голова (Аполлон) – нет концепции ядра, только эго, как дыра. И предвложился в то, что Ганеша всё спускает Банану с рук за их у него отсутствием в унитаз желания, засевшему в интеллектуалете Аполлона для коррекции команд из эгоцентра, осуществляющего засев ячеек памяти сухим продуктом творческого акта по степени их усвояемости. Чтобы Банан удобрял им свою внутреннюю речь, перегнивая в своих размышлениях. Постепенно становясь Зевсом.
И вместо предсмертной записки он начертал «Infernal love»:
«Вначале было слово. И слово было убого. Убогим был и бог (Ганеша), пока тьма не объяла его.
Иконопись былого: пластика страстей. Кривая логики теряет свою кривизну, выстраиваясь параллельно последней вымирающей извилине.
Поршень бытия дает энергию для внутреннего сгорания. За счет сжатия тебя в камере проблемы!
Я, конечно же, сгорал и внешне. Но это было до того, как я перепрофилировал себя в автомат по переработке и утилизации воспоминаний. И только стая липких мыслей парит над стекловатой событийности и увлекает за собой – в живописуемое плоскогорье меня-возможного. Что зря: я есть ружье, которое утратило свой инстинкт. Кто, гуманист? Это работник ГУМа. Из сферы обслуживания. Я – лишь остаточная поза. Видимости невидимого. Того, что вне. И как бы над: эксцентрика ногтей, царапающих полировку пустоты (что позволяла сгорать в себе метеоритикам потрясностей и звездкам грёз), куда воткнул я ось себя-грядущего!
Движенье – это жизнь. Цель жизни – продвиженье. Итог движенью – тленье. Давайте ж погнием:
Плиты плоских мыслей, пережив землетрясение отвергнутой любви, провалились в закрома души и, прищемив инакомыслие о Ней, завалили вход меня к себе. Я обезрулил и, со все ещё наивно раскатанным парусом нижней губы, был выброшен на мель сознания. Губу скатал и кинул в чемодан: до лучших дней. Сижу на чемодане чувств и в слепокруженьи карусели мыслей впадаю в транс зависания меж двух реальных, в чем-то, плоскостей: себя-возможного и невозможного-настоящего. Она! В душе ехидничают колики тоски. Но это злая игра, игра с собственным одиночеством. «В дурака» – меня: сдавая карты событий играл с ней, а выиграло – оно.
Как заводной, бью себя по башке фактом: «Жизнь полна импровизации!»
И экранизации – тоже: