– Ну-у-у так, наверно?

– А раз кроме меня вокруг твоего личного пространства больше никого нет, то ты говоришь сама с собой. И это пиздец как меня напрягает. Я переживаю, не развивается ли у тебя шиза.

– Извини. Я иногда не замечаю этого.

– Да я шуткую. Говори хоть на инопланетном – все равно любить меньше тебя не стану.

– Tölpel>14.

– Вот не надо так. Ты так и не сказала, что значит твое «топель».

– Не топель, а tölpel, а если не знаешь, как переводится, – значит полный tölpel! – посмеялась я.

– Ах вот оно как?! – начал протяжно фыркать Jerry. Подхватил меня за ноги, перевернул и водрузил на плечи. – Кто теперь топель?

Я от этого всегда балдела, хоть и кричала как резаная. Тогда было также – ору, взвизгиваю, смеюсь как сумасшедшая, бью его по спине руками (нежно, конечно) и пытаюсь вырваться. – Ты! Ты tölpel! Ты tölpelи täuschen>15! Und Ich liebe dich auch>16.

Он отпустил меня и вопросительно посмотрел в глаза:

– Их либэ? Да? Я знаю, что это значит!

– Конечно, знаешь – это любой «топель» знает, – поддразнила его я.

– Это значит, что ты Ж-О-П-А. – Показательно надув щеки, Jerry опустил голову в асфальт, постоял так секунду, зыркнул на мое довольное личико и как давай ржать. – На тебя совершенно невозможно сердиться. Особенно когда та сладкая штука из бара переваривается в моем организме.

Теперь и я рассмеялась. Затем очень глубоко вдохнула (это дыхательная техника, чтобы быстро успокоиться) и начала потихоньку выпускать воздух. Выпускала, выпускала. Надоело даже. Но в конце, когда легкие почти избавились от хихикающего кислорода, меня вновь пробило на смех. Так мы и прокорчились от спазмов еще минут пять, потому что никакая техника, даже дыхательная, не сможет убить нездоровую смешинку. Ну просто нереально.

Она – ну-у, та самая смешинка – зарождается в глубине желудка и начинает тебя приятно щекотать. Все тело подвергается принудительным пыткам тысячами перьев. Вроде неприятно, а все равно смеешься и становишься свободным.

Отдышавшись и немного придя в себя, что громко сказано, мы прошли сквозь двери и попали в мерцающий мир рекламных таблоидов и афиш с красно-оранжевым отблеском.

Все вокруг взрывалось информацией. Разные названия фильмов вспыхивали и гасли, рекламные таблоиды захватывали и бились друг с другом за внимание и любовь публики. Красные цвета, загромождающие все мое поле зрения, постепенно и едва заметно перетекали в оранжевые, затем резко превращались в желтые брызги, и вновь все вокруг принимало однотонный багровый цвет, от чего в подкорке мозга я ощутила сильное deja vu.

Интерьер был эталоном рекламно-маркетингового искусства, заставляющего людей покупать, потому что все вывески кричали: «посмотри меня», «съешь меня», «поиграй в меня». Мы попали на карнавальную карусель, из которой не хотели слезать. Да и зачем? Нам было хорошо. По-настоящему хорошо! А если все идет хорошо – зачем уподобляться мазохистам?

Jerry сделал первый шаг в сторону информационного табло, с которого на нас смотрели постеры крутящихся на тот момент фильмов, времени сеансов, краткой аннотации и прочей ненужной ерунды. Ненужной по одной простой причине – мы не могли сосредоточиться ни на словах, ни на цифрах. Разглядывая, как буквы вспыхивали яркими звездами, мы смеялись, щурились в надежде что-то разобрать, переглядывались друг с другом. Наверняка это могло длиться вечность, если бы наш катарсис не разрушил женский голос. Тысячью изорванных смычков он проскрипел в моей голове.

– Боже! – вырвалось у меня. Я зажала уши в попытке удержать, разлетающуюся на мелкие фарфоровые кусочки, черепную коробку. – Что вы сказали? – переспросила я, в ужасе осознавая, что еще раз слышать этот голос нет никакого желания.