Вокруг, до самого горизонта, была лишь степь, выстланная бурой засохшей клочковатой травой, разрезанной кое – где тёмными провалами редких овражков, да со случающимися изредка островками какого-то кустарника. Даже ворон, вечно круживших над Михайловкой, не было видно. Назад убегала разбитая скользкая в лужах колея, на обочинах которой порою можно было заметить рваные провалы воронок с опалёнными краями и залитым мутной водой дном, а однажды встретился начисто обгоревший остов, по всему видно, такой же как у них полуторки. Пока Шура устраивалась в кузове, ещё в Михайловке, командир с шофёром курили у борта, и командир, посмотрев на низко стелящиеся облака, заметил удовлетворённо, поправляя шапку:

– Вроде везёт, Петренко… На весь день нелётная погода… Давай, трогай с Богом.

Командир, которому она отдала своё предписание, был доброжелателен, хотя и не удержался, выдавая сухой паёк, от неуместной шутки на счёт её роста и худобы, а шофёр был неразговорчив, и только перед тем как тронуть с Богом, молча бросил ей в кузов замызганный овчинный полушубок.

– Спасибо, у меня ватник тёплый, – застеснялась она.

– Укройся, дурочка. Околеешь на ветру, – пробурчал шофёр и сердито хлопнул дверью.

Часа через три, когда уже стало смеркаться, похолодало и пошёл мелкий, мокрый, противный снег пополам с дождём, Шура укуталась в полушубок до самого подбородка, и теперь ей было видно только серое унылое небо в снежной ряби, слышно только унылое завывание мотора да скрежет изредка переключаемой передачи под аккомпанемент стука неудержимо прыгающих по кузову ящиков. Тогда она закрыла глаза и услышала, как мама говорит ей:

– Шура, донечка, зъиж картопли з молочком… Потим кныжка свойи подывышся…

А потом… потом ей даже и не снилось ничего.

Проснулась Шура от вдруг наступившей тишины, она открыла глаза и увидела… Вернее, ничего не увидела, разве только смутные очертания бортов кузова, потому что было уже совсем темно. Через мгновение хлопнула дверь и раздался зычный голос командира:

– Эй, ты жива ли там… как тебя? Дегальцева, да? По-одъём! Ну, здорова ты, Дегальцева, спать! Два раза останавливались, так хотя бы пошевелилась. Выгружаемся!

Она перебралась через борт, нащупала ногою колесо и спрыгнула на землю.

– Что мне делать, товарищ командир?

– Ничего не делай, без тебя управимся. Значит так, Дегальцева. Я твой непосредственный начальник, старшина Евдокимов. Работать завтра начнёшь, а сейчас… видишь вон ту избу?

Шура осмотрелась. Машина, похоже, стояла на улице, вдоль которой выстроились редкие домики – мазанки, похожие на их с мамою, только крытые камышом, а не соломой. По краям окошек некоторых домов пробивался скудный, колеблющийся свет. Ноги разъезжались по жидкому слою грязи, сдобренной мокрым снегом. Старшина Евдокимов показывал на ближайший домик.

– Вижу, товарищ старшина.

– Евдокимов.

– Да, я помню.

– Ну и молодец. Вот там размещены вольнонаёмные, вроде тебя. Старшая сейчас Прохорова. Запомнила?

– Прохорова. Запомнила…

– Скажешь ей от моего имени, что ты поставлена на довольствие. Пусть разместит и накормит. В общем, как в той сказке – утро вечера мудренее. С утра на службу, ну а мы разгружаться. Давай Дегальцева, не печалься, вперёд… Заводись, Петренко!

Старшина запрыгнул в кабину и хлопнул дверью, загорелись узкие щели фар с козырьками, кое – как осветив грязь перед собою, колёса буксанули, полуторка съехала кузовом в сторону и тронулась, а Шура, помедлив секунду, направилась к двери в мазанку вольнонаёмного состава, нащупала лепесток щеколды и открыла дверь в тесные сени, за которой была другая, чуть приоткрытая дверь. Через узкую щель пробивался жёлтый свет керосиновой лампы и послышались звонкие девичьи голоса.