Отец стоял на перроне. Прямо напротив двери. Смотрел на него. Все тем же пустым взглядом. Расстояние между ними в три шага вдруг стало пропастью. Непреодолимой. Вечной.
Звук захлопывающейся двери прозвучал как выстрел. Гулко, окончательно. Федор прильнул к грязному, холодному стеклу. Отец стоял неподвижно. Маленькая, согбенная фигура на фоне бескрайнего, серого поля. Казалось, он врос в землю. Стал ее частью. Памятником немоты и усталости.
Поезд дернулся. Раз. Еще раз. И медленно, со скрежетом, тронулся. Перрон поплыл назад. Отец не махал. Не кричал. Он просто стоял. Уменьшался и превращался в маленькую темную точку на фоне бескрайней, унылой равнины. Федор впился глазами в эту точку, пока она не исчезла за поворотом. Исчезла. Как будто ее и не было. Как будто и мира этого не было. Остались только стук колес, давящий гул вагона, едкий запах и бесконечные поля за окном, проплывающие мимо, как кадры чужого сна.
Он упал на жесткое сиденье, спиной к окну. Не хотел смотреть. Не мог. В горле стоял тот же комок, а в глазах ощущалась жгучая сухость. Слез не было. Была только ледяная пустота внутри, та самая, что он увидел в глазах отца. Она заполняла все, вытесняя даже страх перед будущим. Он закрыл глаза. В ушах все еще стоял скрип рельс под яблоней. И запах махорки. И глухой чмок кулака о резину. Здесь, в этом грохочущем ящике, эти звуки и запахи казались призраками, воспоминаниями из другой жизни. Уже не его.
Пап…
Мысль была беззвучным стоном. Ты был не прав. Сила не в решении. Сила… в том, чтобы вынести эту пустоту. Он открыл глаза. Вагон качало. Старик в углу клевал носом. За окном мелькали редкие перелески, покосившиеся избенки, стада коров на пожухлой траве. Знакомый пейзаж. Его пейзаж. Но он уже плыл мимо него и уходил безвозвратно. Каждый удар колеса о стык рельс отдавался в его костях, отбивая такт уходящего прошлого.
Тук-тук. Тук-тук.
Прощай.
Прощай.
Он достал из кармана смятую пачку сигарет – дешевых, крепких, как махорка отца. Руки дрожали, когда он чиркнул спичкой. Сигарета дрожала в пальцах. Он смотрел на огонек. В голове – сумбур. Обрывки фраз отца: "Не злись зря", "люди другие", "сила в том, чтобы решать, когда". Как решать? Что решать? В этом грохоте, в этой духоте, перед лицом чужого, неведомого мира, его "решения" казались детским лепетом. Его единственная сила – эти руки. Руки, которые умели держать лопату, колоть дрова, бить. Что они смогут там, среди стекла и бетона? Среди людей, которые говорят на другом языке – не слов, а денег, связей, презрительных усмешек?
Федор потушил спичку и убрал сигарету обратно в пачку. Затем он поднял руку, разглядывая костяшки. Под тонкой кожей проступали жилы. На среднем пальце правой руки – свежая, не до конца зажившая ссадина от последней тренировки. Боль при нажатии была тупой, ясной и утешительной. Здесь, сейчас, в этом качающемся вагоне, эта боль была единственной реальностью. Единственной его собственностью. Все остальное – прошлое, отец, поля – уплыло. Будущее – было черной дырой.
Время текло тягуче, как патока. Поля сменялись перелесками, перелески – болотами, болота – редкими поселками с покосившимися заборами и унылыми коровами у прудов. Чем дальше, тем чаще мелькали поселки, тем выше были трубы на горизонте. Воздух за окном менялся: исчезла свежесть, появилась тяжелая, маслянистая нота – запах цивилизации. Гул поезда становился монотонным и навязчивым. Федор пытался читать старую потрепанную книжку про бокс, но буквы расплывались. Мысли возвращались к отцу. К его пустому взгляду. К этой немоте. Он даже не сказал "пиши". Ничего не сказал. Почему? Стыдился? Боялся? Или просто нечего было сказать? Их мир был миром действий, а не слов. И его действие – это уход. Бегство? Или шаг вперед? Федор не знал.