Когда.
2
Глухой и протяжный скрип, рвущий тишину раннего утра. Он впился в барабанные перепонки Федора, как ржавый гвоздь, и не отпускал. Это скрипели рельсы где-то за поворотом, где из утренней дымки, как мираж, должен был выплыть поезд. Федор стоял на крошечном перрончике, затерянном среди бескрайних, еще сонных полей, и чувствовал себя нелепой, выдернутой с корнем травинкой. Потрепанный армейский рюкзак, туго набитый немудреным скарбом, давил на плечи знакомой тяжестью, как мешок картошки. Но сегодня эта тяжесть была иной – не физической, а внутренней, гнетущей, осевшей свинцовой плитой где-то под желудком. В кармане выцветшей джинсовки лежал билет – маленький, смятый, отсыревший от утренней росы, что проступала холодными каплями на металлической скамейке. Билет в один конец. В другой мир.
Воздух был прозрачен и холоден, пах сырой землей, дымком из далеких труб и чем-то неуловимо горьким – прощаньем. Отец стоял рядом, чуть поодаль, будто боялся коснуться. Его руки были глубоко засунуты в карманы старого ватника. Он смотрел не на сына, а куда-то поверх его головы, на рельсы, уходящие в туманную даль. Его изборожденное морщинами лицо было неподвижно, только легкая дрожь в уголке рта, затянутого в тонкую ниточку, выдавала что-то – напряжение? Беспомощность?
Федор не смотрел. Боялся, что увиденное заставит его бросить рюкзак и побежать обратно, к старой яблоне, к скрипучей скамейке, к духоте родного дома, где даже безысходность была своей, привычной.
Зачем? Мысль пронеслась остро, как лезвие. Зачем лезть в этот чужой мир? Доказывать что-то? Кому? Себе? Этим полям? Отцу? Отцу, который сейчас стоял рядом, излучая немоту такой плотности, что ею можно было резать воздух. Федор втянул холодный воздух носом. Он обжег легкие, но не прочистил голову. Мысли путались, как спутанные нитки: образы мрачных стеклянных корпусов из телевизора, смеющиеся лица в дорогой одежде (как у тех, кто иногда приезжал на джипах "на природу"), смутный страх непонимания, и глубже, глубже – жгучее, неистребимое чувство, что он здесь лишний. Всегда лишний. И там будет лишним. Чужим.
– Трогается… – хрипло пробормотал отец, не поворачивая головы.
Федор вздрогнул. Далекий скрип рельс перерос в нарастающий гул, потом в тяжелый и ритмичный стук колес. Из утреннего тумана, как чудовище, выполз длинный, грязно-синий состав. Он шипел, выпуская клубы белого пара, скрежетал тормозами, замедляя ход перед платформой. Окна вагонов были мутными, заляпанными, за некоторыми мелькали сонные лица. Двери с лязгом и скрежетом открылись. Холодный, промозглый запах дезинфекции, табака, немытых тел и чего-то металлического ударил в нос, смешавшись с чистым запахом полей. Контраст был ошеломляющим, почти физически болезненным.
Федор взглянул на отца. Тот наконец повернул голову. Их глаза встретились. В мутных, водянистых глазах отца Федор не увидел ничего привычного – ни усталости, ни равнодушия. Там была пустота. Глухая, бездонная пустота, как в колодце, куда бросили камень и не услышали всплеска. Эта пустота ударила сильнее любого слова. Сильнее страха. Она была страшнее.
Отец кивнул один раз. Коротко и резко. Как тогда, под яблоней.
– Ну… – выдавил он хрипло. И все.
Федор сглотнул комок, внезапно вставший в горле, рванул лямку рюкзака выше, сделал шаг к открытой двери вагона. Запах изнутри стал гуще, навязчивее. Он почувствовал, как его тошнит. Еще шаг. Он неуклюже втянулся внутрь, почувствовав, как рюкзак цепляется за дверной косяк. Внутри было полутемно, пусто. Только в дальнем конце сидел старик в засаленном пиджаке, дремал, прислонившись к стеклу. Федор бросил рюкзак на сиденье у окна и обернулся.