Отсмеявшись, проговорила, вытирая ладонью выступившие от смеха слезы:
– Ну, что… Пойдем завтракать?
Я согласно кивнула головой и рванула в ванную комнату. И вот там я заметила, что серебряного браслета на моей руке не было. Кинулась обратно в комнату и принялась ворошить постель. Пусто. Как я расстроилась, не передать словами. Это был мамин подарок на день окончания института, и я им очень дорожила. Сенька, увидев мою расстроенную физиономию, истолковала все по-своему.
– И чего переживать так? Подумаешь, огонь погасили. Мы новый зажжем. Обходились же раньше…
Я отмахнулась от нее.
– Да при чем тут огонь?! – Покрутила у нее перед носом запястьем. Сестра не прониклась и продолжала с недоумением смотреть на меня. Я пояснила несколько раздраженно: – Браслет пропал… Думала, может, во сне тут в постели как-нибудь снялся. Нету… Скорее всего, в церкви потеряла, когда сквозь толпу пропихивались. – Решительно встала с места и направилась в прихожую.
Сенька только вслед мне крикнула:
– Ты куда?
Я, накинув вчерашний вязаный балахон, запахнув его на груди наподобие узбекского халата, мрачно ответила:
– В церковь поеду… Может, кто нашел… Это ж не базар, а церковь, а каждый знает, что воровать – грех. Вдруг, найдется…
Сестра с сомнением поджала губы и покачала головой, словно не была уверена, что воровство – это грех. Но останавливать меня не стала.
Глава 2
В церкви, в отличие от прошедшей ночи, стоял порядок и благолепие. Никакой тебе толкотни или толпы народа. Прихожане с куличами чинно выстроились в стройную очередь к двум батюшкам, которые святили куличи. На клиросе тихонько пели певчие, выводя ангельскими голосами: «Воскресение Твое, Христе Спасе, Ангели поют на небесех, и нас на земли сподоби чистым сердцем Тебе славити…» А я подосадовала, что в спешке не догадалась захватить наши кулинарные изделия. Не будет на столе благословенного огня, так хоть куличики бы освященные стояли. Но досадовала я недолго, напомнив себе, зачем я вообще сюда пришла. По полу ползать на четвереньках в поисках браслета не стала (чего доброго, тогда не в милицию, а в психушку заметут), а обратилась сразу к пожилой женщине в платочке, с тонкими губами и какими-то злющими глазами, торговавшей свечами и прочим церковным атрибутом.
– Простите… – начала я просительно, состроив жалобную физиономию. – Я тут вчера браслет уронила в толпе. Может, кто находил?
Тетка глянула на меня осуждающе, будто я стянула во время службы кадило у священника, и буркнула:
– Голову-то прикрой… Чай, в церковь пришла…
Я поспешно натянула капюшон на голову (был и такой, к счастью, на Сенькиной одежонке) и опять просяще уставилась на тетку, очень рассчитывая, что она не ограничится только одной нотацией. Тетка поджала губы, так что они превратились в две тоненькие синюшные ниточки, оглядела мою несуразную фигуру и буркнула нехотя, кивнув головой куда-то в сторону:
– Вон, Настька сидит… У ей спроси, может, она видала…
Я постаралась проследить теткин взгляд, чтобы обнаружить неведомую мне «Настьку», и с удивлением увидела в уголке, на обшарпанной скамеечке, сухонькую старушонку. Одета она была примерно как я, в какое-то невообразимое тряпье, которое ей было несуразно велико. Бабулька сидела тихонькой словно стараясь быть как можно незаметнее. Я удивленно вскинула брови и опять спросила тетку, добавив металла в голос:
– А почему «Настька» Она же старая уже. Постарше вас раза в два будет. – И вкрадчиво, с ласковой улыбкой, добавила: – Неужто не заслужила называться «тетей Настей» или, на крайний случай, «бабой Настей»?
Умела я, не повышая голоса и безо всякого употребления грубых слов, произвести на человека нужное впечатление. И мне было по фигу, что на мне сейчас не шмотки от Кардена, а Сенькино старое вязанное, то ли пальто, то ли кофта. Меня с детства учили уважать старость, и отсутствие этого самого уважения у других я почитала за хамство. А хамство, по моим скромным понятиям, следовало пресекать на корню. От моей «ласковости» тетку слегка перекосило, и в ее глазах появился испуг. Она слегка попятилась и, облизав вмиг пересохшие губы, пролепетала, словно оправдываясь: