Бухарчик медленно поднял лицо. Заплаканное, багровое, с лопнувшими капиллярами, похожими на карту загнивающей империи под кожей. В белесом зрачке, плавающем в красном озере склеры, отразился не столько гнев, сколько глубокая, животная обида на это кощунство. На это непонимание.
– Пшел… – прошипел он, и слова вылетели, обрызгивая собеседника ядом злости. – Пшел ты на хуй… со своими… умными… книжными… словами. – Каждое слово выскакивало с трудом, как пробка. – Ты… в гробу… этого не видал. Не нюхал. Не чувствовал кожей… как оно жило. Тебе только-только тридцать исполнилось! – Он шумно втянул сопли, пытаясь собрать распадающиеся мысли. – Там… там был порядок. Не тюремный, а космический, вселенский. Как звезды… на небе. Каждый – на своем месте. И светили они вместе. Вместе на месте, епта. Чистота… не от мыла, от уверенности. Что ты… частица… чего-то… большого. Правильного. – Он закашлялся, горло хрипело, как засоренная труба. – А теперь?.. – Взгляд его метнулся по темным дворам, по мусорным бакам, по решеткам на окнах. – Теперь… хаос. Дикое поле. Волки… в спортивных костюмах. Или… битники эти… с их воем… в пустоту. Или люберцы… с их тупым кулачным правом. Махновщина! Голая, звериная Махновщина! Беспредел… как закон! И я… – Голос его сорвался в полный отчаяния и пьяной ярости крик. – Я ж хотел… нести им… свет! Ту самую… чистоту! Порядок! Правду! Как тогда… на вечернем сборе… когда тишина… и слова падают… как семена… в плодородную почву! Чтобы проросли! Чтобы поняли!
Слово «Правда» повисло в воздухе, как холостой выстрел. Оно ударило Броневика не меньше, чем Бухарчика. Но по-другому. Не как экзистенциальная тоска, а как искра в пороховнице его идей. Его глаза, обычно воспаленные и усталые, внезапно вспыхнули изнутри. Он рванулся вперед, потеряв равновесие, едва не грохнувшись лицом в ту самую маслянистую лужу, отражавшую их жалкое существование.
– Правда! – выдохнул он с почти религиозным пылом, хватая Бухарчика за рукав телогрейки. – Да, товарищ! Абсолютно верно! Истину! В самые массы! Сорвать лживые маски империалистической пропаганды! Растоптать гадов реставрации капитала! – Он говорил быстро, слюнявя слова. Его тонкие руки тряслись от адреналина. – Но инструмент! Каков инструмент?! Листовки? – Он фыркнул, как на плохую шутку. – Бумага! Ее сожгут, выбросят, подотрут сраки! Подпольные кружки? – Махнул рукой с презрением. – Фуфло! Герметичные склепы для избранных маргиналов! Нас не услышат! Нас затопчут этим… этим хаосом, о котором ты говоришь! Нужен… нужен гром! Крик, который прорежет этот вой!
Бухарчик замер. Казалось, он не слышал последних слов. Он утер лицо грязным рукавом телогрейки, оставив на щеке широкую полосу грязи, смешанной со слезами. Его мутный налитый кровью глаз, плававший в отеке, уставился куда-то в пространство над помойкой. В нем мелькнуло что-то дикое, первобытное – не мысль, а инстинкт, вспышка в потемках сознания. Казалось, он увидел это. Услышал.
– Музыка… – прохрипел он, и шепот его был похож на скрежет железа по камню. Не громко, но с такой силой внутреннего озарения, что Броневик инстинктивно отпрянул. – Вот он… Голос. Не улицы… Правды. Бормотание… которое не заткнешь. Который войдет… прямо сюда! – Он стукнул себя кулаком в грудь, издав глухой звон. – Как у тех… как их бишь… битников. Но не их вой… не их безысходный стон. Наш! Острый! Как нож! Правдивый! Революционный! – Он впервые за весь вечер попытался встать по-настоящему, опираясь на мусорный контейнер. – Группа… ВИА… Да! Ансамбль! Оркестр… для новой… симфонии! «Красная…» – он замялся, ища нужное слово, – «…Правда»! Или… «Молот»! Да! «Молот Правды»!