Теперь он отложил золотое перо, которым что-то старательно выводил на вощёном папирусе, опёрся подбородком на кулак и с завистью уставился своими горящими голубыми глазами на мужчину, стоявшего перед ним. В данный момент он занимался своими делами, поскольку перебирал шнурки на своих украшенных золотой чеканкой доспехах и рассеянно насвистывал – ведя себя довольно необычно, учитывая нахождение в присутствии самого короля.

– Просперо, – произнёс человек за столом, – эти вопросы государственного управления утомляют меня так, как никогда не утомляли все сражения, в которых я участвовал.

– Это часть игры, Конан, – пояснил темноглазый пуатенец. – Ты король – и должен играть свою роль.

– Хотел бы я отправиться с тобой в Немедию, – с завистью обронил Конан. – Кажется, прошла целая вечность с тех пор, как я в последний раз брал лошадь под уздцы, но Публиус убеждает, что дела в городе требуют моего присутствия. Будь он проклят!

Когда я свёрг старую династию, – продолжал говорящий с той непринуждённой фамильярностью, которая существовала только между ним и пуатенцем, – это было довольно легко, хотя в то время казалось очень трудным. Сейчас, оглядываясь назад на тот дикий путь, который я преодолел, все те трудные дни интриг, кровавой резни и невзгод кажутся сном.

Я тогда много не задумывался о будущем, Просперо. Когда король Намедидес1 мёртвым слёг у моих ног, и я сорвал корону с его окровавленной головы и самолично водрузил на себя, то достиг наивысшего предела своих мечтаний. Я готовился к тому, чтобы завоевать корону, а не удерживать её. В старые добрые времена всё, чего я хотел, – это острый меч и прямой путь к своим врагам. Теперь прямых путей нет, и мой меч бесполезен.

Когда я свёрг Намедидеса, то был Освободителем, а теперь люди плюют в мою тень. Они установили статую этого борова в храме Митры, ходят, ноют и причитают перед ней, приветствуя её и обожествляя изображения святого монарха, убитого кровожадным варваром. Когда я наёмником вёл армии королевства к победе, Аквилония игнорировала то, что я чужестранец, но теперь не может простить меня.

Теперь в храм Митры, чтобы воскурить благовония в память о Намедидесе, приходят люди, которых его палачи искалечили и ослепили, – те, чьи сыновья умерли в его застенках, чьих жён и дочерей насильно затаскивали в его гарем. Забывчивые дурни!

– Во многом виноват Ринальдо, – пояснил Просперо, затягивая пояс с мечом ещё на одну петлю. – Он распевает песни, сводящие людей с ума. Вздёрнуть его в шутовском наряде на самой высокой башне в городе! Пусть сочиняет рифмы стервятникам.

Конан мотнул своей львиной гривой. – Нет, Просперо, он для меня недосягаем. Великий поэт могущественнее любого короля. Его песни сильнее моего скипетра, ибо, когда он решил спеть для меня, сердце чуть не вырвалось из моей груди. Я умру и меня позабудут, но песни Ринальдо останутся жить вечно.

– Нет, Просперо, – продолжал король, и в его глазах проскользнула тень мрачного сомнения, – здесь кроется что-то иное, некое подводное течение, о котором мы не подозреваем. Я чувствую это, как в юности чуял тигра, затаившегося в высокой траве. Во всём королевстве неспокойно. Я подобен охотнику, сидящему на корточках у своего костерка в лесу и слышащему тихие шаги во тьме и почти различающего блеск горящих глаз. Если бы я только мог ухватиться за что-нибудь осязаемое, – то, что мог бы разрубить своим мечом! Уверяю, это не случайность, что пикты в последнее время так яростно нападали на границы, а боссонцам пришлось обратиться за помощью, чтобы отразить их атаки. Мне самому следовало отправиться туда вместе с войсками.