По другой стороне из-под вороха одеял и пальто отчаянно смотрели мокрые Дорины глаза над крошечным горько изогнутым ротиком.

– На. – Аня сунула в этот ротик крупинку, погладила Дорины вихры, приложилась губами и прошептала: – Тёти-Юлин горошек. Только не глотай, поняла? Соси. Он сладенький. Чувствуешь? – Дора кивнула. – Вот так и держи, за щекой, и заснёшь. А хлеб потом, когда большая стрелка будет здесь, а тонкая – здесь. Помнишь?

– Да…

– Нина проснётся, умоетесь обе… непременно, слышишь? Чурочек подкинете в печку, чайник согреете, тогда Нина и хлеба даст, тебе и бабушке, а когда я вернусь, лепёшек из дуранды напечём, – монотонным заговором нашёптывала Аня. – А сейчас нельзя, рано. Режим. Держаться надо твёрдо, по-военному. Назло фашистам. Разве ты не боец, как все?

– Боец…

– А раз боец, то хныкать нельзя, стыдно. Надо стоять на посту и терпеть. Будем стоять? То есть сейчас – лежать. И спать. Солдат спит, а служба идёт. Да?

– Да.

– Ну и договорились. Спи.

24. Старик. 1941 г., декабрь

Дойдя до низа пустынной гулкой лестницы, Аня покосилась на площадку у чёрного хода. На прошлой неделе, утром, когда она шла на работу, там навзничь лежал мёртвый. Это было ясно издали. Незнакомый. Прошла мимо, боясь опоздать. А вечером он лежал уже лицом вниз, с задранной одеждой и босой; ягодица вырезана… Аня развернулась и побрела в жакт – сказать управдому. Вместе с ней и женщиной со второго этажа вытащили тело в прачечную во дворе. Там была ему немалая компания…

Теперь так и тянет взглянуть в сторону чёрного хода в опасении увидеть там ещё кого-нибудь. Закуток был пуст. А вот отворив внешнюю тяжёлую дверь парадной, она увидела спину сидящего на ступеньке. Не лежит… но можно и сидя испустить дух. Она почти вплотную осторожно обошла сидящего и заглянула в его опущенное лицо.

Человек, согнувшись в дугу, не шевелился. Из поднятого воротника большой шубы и из-под меха сползшей на лоб шапки едва виднелись крупный старческий нос, впалые щёки, огромные чёрные полушария закрытых глаз под седой порослью кустистых бровей и верхняя часть посинелого рта. Кажется, этот готов, подумала Аня. Вот ведь угораздило прямо на дороге, не обойти…

– Эй, дедушка, – Аня коснулась его плеча, – вы живой?

Старик не шелохнулся. Надо тряхануть как следует, может, ещё не всё? Она вцепилась в его меховые плечи и изо всех сил подёргала.

Чуть дрогнули веки в запавших глазницах старика. Живой…

– Не спите, товарищ, нельзя, – Аня снова настойчиво потрясла его за плечи. – Слышите?

Ещё две-три попытки рывков-толчков, и старик наконец приоткрыл глаза. Ну, пошло дело… а то уж думала за нос потрогать.

– Нельзя так сидеть, – повторила Аня, – замерзнете, и всё… Куда идёте-то? Вам далеко?

– К Аничкову… мосту… – едва шевельнул губами старик, через паузу добавил уже яснее: – На Невский…

– Ух, далеко… Что у вас там? Родные?

Надо его разговорить, растормошить. Она присела на корточки, заглядывая ему в лицо.

– В дом… искусств… На работу… там… актёры…

– Вы актёр? – обрадовалась Аня.

– Нет, – дрогнул старик синими губами. – Крас-но-дерев-щик я там… был. Теперь комендантом. Каждый день вот хожу… Надо каски, багры раздать, по постам… распределить, кто остался… Бестолковые они, как дети… актёры…

Старик уже даже чуть улыбнулся, одолевая оцепенение.

– И не говорите, – согласно кивнула Аня, – я тоже в театре, вот здесь, – она махнула рукой в сторону глухо занесённого снегами парка, – была в костюмерах… Как есть дети, бывало, намучаешься с ними… А сейчас, конечно, кто в ополчение пошёл, кто в эвакуации. Кто на фронте выступает, в бригадах… Как же вы, до места точно дойдёте?