На костюм Еремеев не поскупился, пошил сюртук из дорогого сукна с шёлковыми лацканами, штучный бархатный жилет, тесьмой обшитый, плисовые шаровары – чем не жених? Смекнул парень, что богатство само в руки плывёт, только разведи пошире, и ты уже не Ивашка, а Иван Сергеевич Плетнёв, владелец лавок, человек состоятельный. А наука купеческая, чай, не труднее сенокоса, знай, барыши подсчитывай и в чулок складывай.
Когда месяц назад Еремеев позвал к себе Ивашку и стал расписывать сытую жизнь, что ждала молодого купчика, парень только головой кивал: пусть думает, что дурачок деревенский, рад стараться волю барскую исполнять. Эх, ему бы только до венца дотянуть, а там и без советчиков обойдётся с такими-то капиталами. Приживалок сразу вон − ишь, повадились, одним чаем с вареньем в расход вводят. А разговоры! На днях сам слышал, как пугали Аграфену Петровну святочницами. Даже деревенские девушки не верят, что в святки по улицам бродят эти самые чудовищные святочницы, завидят девку или бабу молодую, начинают её рвать длинными ногтями, пока совсем в клочья не разорвут. Откупиться, мол, только бусами можно, рассыпь перед ними, они и бросятся подбирать. Вон этих наушниц, всю деликатность в доме изводят.
Едет Ивашка, торопится до темна в отчий дом успеть. Кутается в полушубок, подстёгивает лошадёнку, но короток день зимний, вот уже и сумерки, а впереди пролесок, кружевом веток будто вуалью невестиной манит. Под сводами совсем стемнело, парнишка даже поёжился, озирается, чудится, что за кустами беда поджидает. Лошадёнка вдруг фыркнула и стала. Ивашка вожжи натянул − ни с места. Ожёг кнутом – на дыбы взвилась, но и шагу вперёд не сделала, хоть плачь. Страх липким потом под рубаху пробирается, затылок леденит, будто и нет на голове лисьего треуха. Застыл Ивашка, прислушивается, чудится, будто со всех сторон хруст ближе, ближе, зло подбирается…
Очнулся − сидит кто-то рядом. Повернул голову и вскрикнул. Заросшее, лохматое, борода в сосульках, тулупчик в прорехах, а глаза… Глаза ярче сухого полена в жаркой печке, того и гляди подожжёт. «Бука», − догадался парень.
А чудовище между тем тянет крючковатые жилистые синие руки, норовит прямо в рот попасть.
− А скажи-ка, добрый молодец, неужто богатство слаще объятий Дунюшкиных?
Закружилось, заметелило перед глазами, померк свет белый.
«Ишь ты, повезло, что лошадёнка вывезла, совсем замёрз бы», − суетились домашние, отогревая путника. Радоваться бы, что жив остался, да только нет радости в Ивашкином сердце, заледенело, застыло от тоски. Повсюду Бука мерещится, тянет кривой страшный палец и шепчет: «Слаще ли?..»
Как представит Аграфену Петровну, так и вовсе хоть петлю ладить, руки, что обнимали костлявые вдовьи плечи, – под топор.
А хандра между тем всё сильнее грудь сжимает, не дохнуть. Вторую неделю не встаёт Ивашка, с тех самых пор, как привезла лошадёнка сани к родимым воротам. Обессилел, глаз не открывает, боится − куда ни глянет, повсюду палец чудовища и голос скрипучий в ушах.
Старая Лукерья, что слывёт на всю округу знатной знахаркой, третью ночь над ним читает, бормочет что-то над головой, смачивает пересохшие губы.
− Беда, − шепчет в сенцах почерневшим от горя родителям. − Бука душой завладел. Эх, кабы знать, что за вопрос ему задал-то, может, тогда и помочь можно.
− Допытаюсь, − решительно шагнул к больному отец.
Ивашка словно музыку какую услыхал, будто не в жаркой избе, а на лугу в хороводе, впереди Дунюшка, пшеничная коса атласной лентой перехвачена. Журчит смех девичий ручейком весенним.
− Дунюшка, − шепчут пересохшие губы. − Не слаще, Дунюшка, не слаще…