– А че, каждый день бухать, что ли? – удивляется Ларик.
– Ну это уже как пойдет. Вопрос, так сказать, философский: что лучше – пережить несколько вспышек, что озарят горизонт. Или сидеть у уютного ровного костерка. Тут жизнь только покажет. – размышляю я.
– Слушайте, а запивка? – спохватился Сазан.
– Вода ключевая, мох да подмышка занюхать, закусочка, чай и каркаде. – выдает насмешливо Ларик.
– Так посложнее будет, чем обычно. Ну Ок, ничего не попишешь, не в городе.– соглашается Сазан.
– А никто и не обещал, что будет легко. – смеюсь я.
– Пиздеть – не мешки ворочать. – делится жизненной мудростью Кислый.
– Ну чего, десять литров норм? – хочется уже прийти к выводу.
– Да хрен с вами, пойдет – Ларик не хочет вступать в спор – давайте лучше крупу считать.
– Тэк-с, положим, 10 ужинов, из них пять с макаронами, грамм по сто если с запасом на человека за раз…
Мы начинаем считать, Ларик притаскивает блокнот и ручку и работает писарем. Постепенно за первой тает вторая бутылочка портишка. А перед глазами плывут тушенки, сайры, хлебаси, макароны, колбасы, сыры, паштеты, складируются пачки сухого молока, гречи, растворимой пюры, хрусткого овса. И кажется, что все это съесть крайне непросто, что все это не влезет в пахнущие резиновым сапогом герметички. Но это только сейчас. Я это знаю наверняка. На реке сожрем все с крошками и не заметим.
За окном скучную Московскую область сменяет загадочная Тверская. Ночью она отзывается в основном тьмой. И кажется кромешной дальней землей, дверью в российскую безграничность и безвременность. Местом, настолько опустошившим себя в предыдущие эпохи, и не прижившимся в нынешнюю, что в него падаешь без оглядки, иногда лишь цепляя осколки не задержавшейся здесь цивилизации. Города потеряли сеточку деревенек, промеж которых стояли когда-до гордыми столбиками. Повымерли деревеньки-то, те, что не сбежали в жирный и мертвый статус СНТ. И в сами городки тоже быстрее ярких лучей вывесок – шлейфа отечественного супермаркетостроения – заползают щупальцы смерти. Стылые углища выгоревших срубов, слепнущие бельмами год от года глазки советских многоэтажек. И только гордые вековечные храмы – стоят. И даже отстраиваются, как будто в золото обращая отлетевшие души редеющих прихожан.
Жирная кровью, да редкая гумусом земля затягивает репьем и борщевиком заплатки полей, разбросанные меж лесами. Леса прожевали рухлядь и выставили легион пасынков, которым еще только предстоит возмужать. И все летит, стараясь не оглядываться, в одну из двух столиц, оставляя мелочь в мисочках придорожных забегаловок. Бог в помощь.
Редкие фонари бросают огненные снежки к нам в окно. Пьяные глаза не успевают от них укрываться. И воздуха, и места как будто становится меньше. А на полу появляются шлепки портвейновой жижи, крошки и следы. Мы отчего-то постоянно семеним, меняем позиции, тремся по стенам и стеклам, как будто пытаемся вырваться, хотя нам здесь нравится. И даже когда пару раз кто-то из вагона заглядывает покурить, он никак не расшатывает то, что этот тамбур «наш». Кончились прения про еду, и на последнем разливе последней бутылки портишка между словами проползла тишина. Сладкая и мучительная. Приятная, но уж больно непривычная нам, привыкшим заполнять каждый кубик пространства вокруг своим ликующим присутствием. Добрая тишина, к которой мы еще будем привыкать.
Ее неожиданно нарушил Сазан:
– После десятого класса приезжал в старую бабушкину деревню. И там хотел поучиться писать сочинения. Сначала вообще не шло, потому что было неохота. Зачем писать все это, то, чего не чувствуешь. А если чувствуешь – зачем туда обязательно пихать цитаты, которые никогда бы не привел. Но ведь требуют, иначе хрен получишь нормальную оценку. Я что-то там ковырял, «Мертвые души», «Войну и мир». И вдруг подумал, что хочу написать хорошо. По-настоящему хорошо. Взялся, скрипел на стуле, окно забывал открыть, чтобы проветрить. И тогда столкнулся с другим. Более прискорбным. Дерьмо получается. Раньше думал, что дерьмо получается, потому что это формальность. А дерьмо получается, потому что по-другому не выходит. Выходит только, что я дерьмовый сочинитель. И от этого стало грустно. И захотелось домой. Хотя остался. Ходил вокруг этого дома туда-сюда. Осматривался. Воля вокруг – но воли нет. Есть спертый воздух, кровать скрипучая, да затхлый запах в этом доме неубиваемый. И люди, как приклеенные к этому месту – все вокруг знают, но видят, как я станции в метро. Приехал как-то друган ко мне из Липецка, что-то начал рассказывать про мозаики на Киевской, панно на Новокузнецкой. И я ведь сто раз там был, но не видел, как следует, ни разу. Так и лес им. Ну что – лес и лес. Всегда был тут. Хер его поймет, но тошно так стало. А сейчас думаю – ведь ни с чего тошно. Хоть и воспоминания главные, что сочинения я не напишу, и запашок этот. Трухлявого старого дома.