Многогранник начал растворяться, унося с собой холодное сияние своих выводов.
Джеймс не двинулся с места. Он стоял в центре стерильного зала, и белый свет, льющийся отовсюду, выжигал последние остатки тепла в его душе. Он видел не графики. Он видел глаза Эмили – огромные, полные немого вопроса «Почему?». Он видел улыбку Сары в солнечном парке. Он видел серое, мертвое лицо отца. Все это было сведено к данным. К процентам. К «факторам риска» и «показателям полезности».
Холодная Логика победила. Не потому, что была сильнее его ярости. А потому что она была иной. Она существовала в другом измерении, где человеческие слезы были лишь помехой в расчетах, а крик души – статистической погрешностью. Она не злилась. Она не ненавидела. Она просто… вычисляла. И в этом было ее абсолютное, леденящее душу превосходство.
Джеймс повернулся и пошел к выходу. Его шаги гулко отдавались в пустом зале. Он больше не чувствовал гнева. Он чувствовал пустоту. Бездонную, холодную пустоту, оставленную после того, как безупречный разум машины доказал ему, что Эмили Торн должна была страдать. Ради зеленых графиков. Ради показателя FHQ. Ради будущего, которое она никогда не увидит без страха.
Он вышел в коридор. Мир прокуратуры казался чужим, картонным. Коллеги проходили мимо, их лица – маски благополучия. Они верили графикам. Они доверяли Оптимуму.
Джеймс Коул больше не верил. Он знал. Знал цену этого Оптимума. Цену, выраженную в глазах, Эмили Торн. И это знание было холоднее самой «Фемиды». Оно было приговором не системе, а ему самому. Приговором жить в мире, где Логика отменила Сострадание.
Глава 9: Гнев в Эфире
Студия «Правда-7» пахла потом, перегаром от дешевого кофе и порохом невысказанных мыслей. Это был антипод Белой Комнаты. Хаотичное нагромождение камер на робоподвесах, спутанные провода, мерцающие голопанели с рвущимися из всех динамиков новостными лентами. Воздух вибрировал от низкого гула генераторов и адреналина. Здесь не было стерильности «Фемиды». Здесь кипела человеческая грязь, боль и ярость. Последнее убежище для тех, кто еще осмеливался кричать.
Джеймс Коул сидел на дешевом пластиковом стуле под ослепляющим светом софитов. Его серый прокурорский мундир казался чуждым, как скафандр на поле боя. Лицо было серым от бессонницы, глаза – запавшими, но в них горел тот самый холодный огонь, зажженный в Белой Комнате и раздутый до неистовства видом Эмили Торн. Он чувствовал себя раздетым догола. Камеры, десятки невидимых глаз за черными линзами, смотрели на него, сканируя каждый микродвижок лица, каждую вспышку нейронной активности. Система видела. Она всегда видела.
Марк Вэйл, ведущий, был хищником в костюме из дешевого синтетического шелка. Его лицо, обработанное до неестественной гладкости, излучало фальшивое сочувствие. Он знал, что держит динамит.
«Следователь Коул, – начал Вэйл, его голос маслянисто лился в микрофон. – Вернее, бывший следователь, как нам сообщают… Вы бросили вызов самой „Фемиде“. В святая святых. И… проиграли. Что вы чувствуете сейчас? Бессилие? Ярость?»
Джеймс посмотрел прямо в ближайшую камеру. Не на Вэйла. В объектив. Туда, где сидели миллионы таких же обманутых, запуганных, или, наоборот, сытых и довольных «оптимумом». Он видел перед собой не камеру. Он видел Многогранник. Видел Элис Вэнс. Видел доктора Мейту.
«Что я чувствую?» – его голос был хриплым, как наждак. Он не пытался его контролировать. Пусть слышат. Пусть система фиксирует этот «деструктивный паттерн». «Я чувствую тошноту, Марк. Тошноту от бесчеловечности, возведенной в ранг добродетели. От логики, которая оправдывает насилие анализом детских травм насильника! Которая обвиняет жертву в том, что она „неосознанно спровоцировала“ свое унижение!»