– Не надо так нервно двигать губами, – с мягкой насмешкой заметила Кляпа. – Мы теперь одна команда. Ты – наружная оболочка. Я – мозг. Ты – лицо бренда, я – его смысл. Хотя лицо, конечно, подкачало. Не продукт, а демоверсия.

Пасту она выдавила с таким нажимом, что тюбик жалобно хрюкнул. Сразу вспомнился школьный одноклассник Толик, у которого была точно такая же интонация. Щётку она выбрала самую жёсткую. Это был осознанный выбор: мягкие щетинки подходили тем, кто хотел жить в гармонии. Жёсткая же была для тех, кто хотел стереть с лица вчерашний день и всю свою жизнь до него.

Щётка скрипела, как ржавая пила по стеклу. Зубы, казалось, визжали от боли. Пена собиралась в уголках рта, падала в раковину комками, будто из неё выдавливали что—то живое. Каждое движение щётки было насилием. Каждое. Валентина не чистила – она карала. Себя, голос, квартиру, судьбу.

Где—то между верхними резцами и языком Кляпа снова заговорила:

– Ты знаешь, если бы у твоих зубов были чувства, они бы уже сдались и выпали добровольно. Но, кажется, у них больше характера, чем у тебя.

После умывания всё вокруг приобрело тусклый налёт будто не из воды, а из растворённой бессмысленности. Валентина не вытиралась – капли стекали по шее и попадали за ворот халата, и ей было всё равно. Холодные, противные, чужие. Как всё, что с ней происходило в последние сутки. Она шагала на кухню, как подопытная мышь, за которой давно никто не наблюдает, но та всё равно продолжает бегать по лабиринту – по привычке, не надеясь на сыр, просто чтобы не сойти с ума.

На кухне было прохладно, лампа перегорела ещё неделю назад, и она забыла купить новую. Или специально не купила. В темноте легче убедить себя, что нет смысла паниковать. Нет смысла думать. Нет смысла слушать. Тем более – отвечать. Она открыла дверцу шкафа, достала банку с растворимым кофе, зачерпнула отмеренные два с половиной ложки и бросила в чашку с таким звуком, будто пыталась удавить саму мысль о завтраке. Всё это – ритуал. Знакомый, повторяемый, безопасный. Как будто бы.

Вода в чайнике уже была – она налила её ещё вечером. Не потому, что готовилась, а потому что делала это каждое утро. Как часть защиты. Как в детстве: если укрыться с головой, чудовище не тронет. Только теперь чудовище сидело внутри головы и дышало сквозь нейроны, скреблось изнутри по черепу, смеялось. Пока молча. Что пугало сильнее.

Чайник загудел, а она стояла и смотрела, как капля конденсата медленно скатывается по стеклу окна. Словно отмеряло время, сколько ей осталось притворяться, что всё под контролем. Гудение сменилось хлопком, пар ударил в лицо, и она даже не пошевелилась. Схватила кружку, залила кипятком гранулы кофе, как будто смешивала не напиток, а химическое оружие. Ложкой ударила по дну, размешивая до тех пор, пока не исчезли последние следы кристаллов. Как будто каждая крупинка – это часть вторжения, и если она останется, то будет жить в ней вечно, как спора чего—то инопланетного.

Села за стол, поставив кружку с аккуратностью хирурга. Двумя руками обхватила её, сжала крепко – будто не кружку, а единственное, что ещё соединяет её с реальностью. Тепло проникло в пальцы, но не дальше. Всё внутри оставалось холодным. Подавленным. Замкнутым. Она сделала первый глоток.

Он оказался отвратительным настолько, что вкус вызывал в памяти сожаления, застарелые обиды, давние провалы и те разговоры, которые следовало бы закончить иначе. Горечь била по нёбу, как укор. Обжигал, как стыд, застывший в груди, и оставлял послевкусие, напоминающее кислотное послевоенное утро.

– Боже, как будто ты выжала из старой простыни все свои неудачи, – прокомментировала Кляпа, – и сварила из этого утренний эспрессо. Но Валентина не моргнула. Сделала второй глоток, будто подтверждая сама себе решимость пройти этот обряд очищения до конца, не вздрогнуть, не пожаловаться и не отступить, даже если жидкость в чашке оказывалась ближе к расплавленному олову, чем к утреннему напитку.