Перед серым, мрачным, без единого целого стекла зданием аэропорта, в ожидании спецборта, вытянувшись друг за другом, стояли несколько открытых зилов, нагруженные одинаковыми серебристыми мешками. Над некоторыми из них вяло трепыхались замызганные флажки с плохо различимыми красными крестами – совершенно бесполезный на этой войне атрибут. Мешки так же лежали на земле; некоторые на носилках, некоторые прямо на асфальте. Чернов сначала не понял, что это за мешки, зачем они здесь и почему их так много, пока не увидел грязную ступню, торчащую из разорванного серебристого нутра.
– Двухсотые, – пояснил все тот же Ковалёв.
А дальше был ад. О чем очень вежливо извещала написанная корявыми буквами картонная вывеска при въезде в Грозный.
Город был мертв. Его улицы были пустынны и пропитаны жутким ароматом смерти. Валяющиеся повсюду трупы были обычным явлением и вскоре Чернов удивлялся уже не их количеству, а тому, что например, на какой-нибудь улице трупов не было вообще. Похоронные бригады работали день и ночь, но количество убитых не убавлялось, так как нередко сами «труповозы» становились жертвами снайперов и грамотно расставленных растяжек. Мертвый солдат с взведенной лимонкой под мышкой – типичная чеченская шутка.
Город-призрак, город-кладбище пугал любого, кто здесь оказывался, будь то солдат-срочник, будь то ветеран-спецназовец, прошедший уже не одну войну, будь то журналист или местный житель, выползший из подвала на свет Божий и не узнавший своего города. Некоторые вещи, ставшие неотъемлемой частью Грозного, человеческий разум отказывался воспринимать. Как не может он воспринимать черное, из-за горящих нефтехранилищ солнце и мальчишек торгующих самопальным бензином, невдалеке от сгоревшего бэтээра или БМП, остро пахнущих недавней смертью.
Невдалеке от железнодорожного вокзала Чернов увидел огромную, слегка припорошенную снегом, кучу человечины, словно сошедшую в грозненскую грязь с полотен Босха. Грязные, разжиревшие, с отвисшими животами, собаки лениво ковырялись в этой куче и что-то бесконечно жрали, жрали, жрали…
Крикливое, суетливое воронье прыгало меж них, не обращая на собак никакого внимания. Впрочем, как и на людей.
– Твою мать, – процедил сквозь зубы Ковалёв, – пируют, суки!
И передернув затвор, выпустил по собакам и воронью длинную очередь.
От таких апокалипсических картинок либо сходят с ума, либо срабатывает защитный рефлекс и человек тупеет. В конце первой недели Чернов отупел настолько, что совершенно спокойно наблюдал, как два молоденьких лейтенанта, только вчера отправившие домой в цинке своего погибшего друга, прикладами забивали пленного «чеха», такого же молодого, как и они сами, парня.
Помнил он и своего первого боевика, колоритного бородача со строгим орлиным профилем и зеленой повязкой на голове. Чернов разрезал его пополам выпущенной в упор очередью из ручного пулемета во время очередной «зачистки». Бородач, непонятно откуда, выскочил прямо на него, чуть не сбив Чернова с ног; они оба растерялись, долю секунды смотрели друг на друга, но Чернову повезло больше – он оказался быстрее, и бородач остался лежать на куче щебня бородой вверх. Еще не осознав всего произошедшего, Чернов все так же тупо пронаблюдал, как Ковалёв, упершись коленом в развороченную и еще дымящуюся грудь убитого, быстро и деловито обшарил труп, сняв с рук часы, кольцо и вывернул карманы.
– На войне, брат, как на войне, – перехватив растерянный взгляд Чернова, объяснился Ковалёв.
За полтора месяца командировки Чернов постарел лет на десять, осунулся и помрачнел. Как, впрочем, и любой другой, кто вышел живым из грозненского ада, на собственной шкуре познав, что такое наведение «конституционного порядка». Запах горелого мяса, запах разложения, запах порохового дыма не забывается никогда. Точно так же как серебристые мешки в грозненском аэропорту и останки Майкопской бригады у железнодорожного вокзала.