Когда возвращалась с работы Оксинья и обнаруживала, что в огород опять забрались куры, начинался аттракцион, который я помню до сих пор.
Оксинья широко распахивала калитку и вдоль забора подкрадывалась поближе к курам, разрывающим грядки, и фальшиво-ласковым тоненьким голоском начинала подманивать: «Тюшеньки, тюшеньки, тюшеньки» (так она созывала кур, когда кормила их крупой. И куры, следуя этому призывному подманиванию, потихохоньку смещались в сторону распахнутой калитки.
И когда они оказывались уже в нужном расположении, ласковое, льстивое «тюшеньки, тюшеньки» превращалось в зычный, на всю округу, клич: «Шиш, бляди!»
И в кур летели комья земли, и куры суматошно вываливались из огорода наружу, толкаясь в калитке.
Это, значит, Колька.
Теперь – Толька Катин.
Катя – это его мать, это понятно.
(У нас всё было как у евреев, по матери.)
Многодетная семья, пятеро (кажется, пятеро) детей, Толька – младший.
Бедность – дикая. Я любил наблюдать за тем, как они обедали, что у них было на столе.
Одна вымоченная треска, чугунок варёной картошки, буханка хлеба и несколько пучков зелёного лука.
Если бы я тогда знал про Ван Гога, то непременно бы подумал: вот сюжет для него.
Толька был на год младше меня и был хулиганистым.
Любимым занятием было перебраться через грязную реку и на том берегу бить фонари.
Зачем, почему – я не знаю… Нет, знаю. Это был протест против грязной реки… зачем убили реку, нам без живой реки – плохо.
В самом деле. Вы нам детство, в сущности, отравили.
Когда подошло время окучивать картошку, мы взялись за это дело с энтузиазмом.
Мы уже были в достаточной силе, чтобы самостоятельно управляться с окучником – устройством типа плуга, двое тянут за верёвки, один держит за ручки, управляет направление.
Раздобыли окучник и окучили все наши делянки, заслужив благодарность и уважение взрослых.
И когда всё, казалось бы, было завершено, Оксинья сказала: «А тот-то наш участок… его тоже надо».
«Тот-то» участок был посреди пустоши, считай… никаких строений вокруг.
Ну, мы и там окучили картошку, и при этом заметили, что на межах созрела крупная земляника, много…
Колька сказал: «Мать потом соберёт», – и мы ушли.
А к вечеру и у меня, и у Тольки одновременно созрела мысль: мы сами лучше соберём и съедим…
И мы пробрались на этот участок и собрали всю землянику. И съели, разумеется.
Потом Колька спрашивал – не мы ли, и мы категорически отрицали.
И вот вопрос, который меня мучает до сих пор: как я мог совершить такую подлость?
И я опять не нахожу ответа.
Ясно, что это было… ясно, что мне стыдно… просто невыносимо стыдно…
Но я не понимаю, как я мог такое сделать?
Получается – что? Что подлость изначально заложена в человека?
Не знаю… не знаю.
Два слова о дальнейшей судьбе моих друзей детства.
Колька перед армией пошёл учиться подмастерьем в обувную мастерскую, после армии уехал в Сибирь и там стал водителем электровоза.
(Говорят, какое-то время звал меня в гости.)
Толька быстро погрузился в уголовный мир и жил с девизом – или грудь в крестах, или голова в кустах.
Что с ним стало дальше – не знаю… скорее всего, голова в кустах.
Ну а я… что я… институт, двадцать лет инженерства, двадцать лет школьного учительства.
И эти ягоды земляники с той Колькиной межи до сих пор стоят перед глазами и словно сами смотрят мне в душу… и указывают на земляной пол в их избушке, где стены на подпорках.
Улыбка Джоконды
«Взялся Леонардо выполнить для Франческо дель Джокондо портрет моны Лизы, жены его, и, потрудившись над ним четыре года, оставил его недовершённым…»
Утро было прескверное.
Небо плотно затянуто облаками, серо, сыро, пасмурно, совсем не весело.