Через двадцать минут медсестры берут у всех анализ крови, измеряют давление.

– Извините… – Женя выбирает обратиться к женщине с ребенком, как привыкла с детства. – Я потеряла своих друзей. Вы не видели пожилую пару?

– Немецкий… плохо знать. – Женщина улыбается виновато, прижимает к себе ребенка.

– Старый мужчина. – Женя морщит лоб. – Не видели?

– Плохо знать, – повторяет женщина, – извините.

Ведь не из-за чего извиняться, ты не сделала ничего плохого. Но Жене уже кажется, что медсестра взяла у нее кровь как-то слишком неловко и быстро, даже грубовато. Наверное, показалось. Может быть, только останется синяк, ничего больше. Нечего бояться синяков.

– Вам не больно?

Она кивает на повязку, на сгиб локтя. Но женщина только продолжает улыбаться, прижимает к себе ребенка. Почему-то на ребенка никто не обращает внимания, хотя, наверное, его должны были осмотреть в первую очередь.

– Where are you from? – Она снова пытается, почему-то не может прекратить разговаривать, неспокойно здесь, на оранжевом диванчике.

Ungarn.

И Женя некоторое время вспоминает, что это значит.

Ведь учила же.

Это…

– Mädchen? – И медсестра с трудом выговаривает славянскую фамилию, ошибается, но нечего тут поправлять, все не имеет значения. – Разрешите, я измерю вам давление. Давление. Вы понимаете по-немецки?

– Да, немного.

Женя всегда отвечает про немного, вот это ein bisschen, один кусочек, один кусок, хотя на самом деле понимала многое, а сейчас-то, после месяца здесь, и вовсе почти хорошо. Но и это неважно.

– О, а я уже испугалась, думала, как с вами быть…

Манжета тонометра крепко сжимает предплечье, почти до боли.

– Вы в порядке, сотрясения нет. Царапины мы помажем, и можно будет завтра идти домой.

Домой, я не могу пойти домой.

Да, спасибо, автоматически выговаривают губы, язык. Как они поняли, что нет сотрясения, ведь никто не смотрел… Или те, что были в машине, каким-то образом поняли сразу, поэтому и везли относительно спокойно, без сирены? Домой. А дом закрыт, ключи лежат в поясной сумке Людвига. Может быть, и у Сабины есть свои, если она взяла.

Женя оглядывается снова, осматривает коридор – не в поисках их теперь, а просто хочется разглядеть ту девочку, что лежала на асфальте. Ее ведь подняли, правда? Не оставили там лежать? Но и ее нигде нет. Женя засовывает руку в карман, находит бусину, теребит ее – потеплевшую, родную почти.

У девочки той были белые волосы, и в них что-то застряло, запеклось. Ниже шеи она была чем-то закрыта, успели уже прикрыть, наверняка тот мужчина, отставной военный, – по крайней мере, Женя не разглядела, во что та была одета. Наверное, как все здесь весной – в джинсы и черную толстовку, Женя тоже себе такую купила. И еще представляла, как вернется в Раменское – пройдет вечером по городу, и ребята увидят, и все поймут, вот ты где была, скажут.

Кажется, что ей вовсе не жалко девочку, но на самом деле тяжело думать. Она не хотела умирать. Она не хотела умирать, она слишком ярко утром накрасилась перед зеркалом, причесала или даже завила волосы. Надела бусы, которые ей, наверное, мама или бабушка подарила, потому как слишком уж взрослая вещь, подросток такую себе не купит ни за что. Может быть, она даже и не хотела идти в бусах, а мать настояла, чтобы было празднично и красиво. Так не ходят умирать. Так случайно попадают и остаются, когда идут на праздник, в школу, за покупками. Кажется, у Жени единственной здесь нет никаких повреждений. Ее оставляют в палате на девятерых, только вначале долго приходится ждать анализа крови – наверное, проверяли на сифилис и гепатит.