На школьном дворе Розмари подошла к Людвигу и сказала: «Это ранец моего брата, тебе нельзя его носить». А потом выхватила с неожиданной силой и швырнула ранец на землю под взглядами онемевших одноклассников. Потом-то смеялись все, конечно. Не тому, что брата, – все донашивали за братьями и сестрами, правда, за своими. Но все равно отдавали, дарили, меняли, мало делали нового. А тому, что девочка – хрупкая девочка с узкими запястьями и белыми тонкими кудряшками – вырвала из рук мальчика ранец. Пусть у пятилетки вчерашнего. Людвиг сразу подумал, что теперь никакой жизни не будет. И не было, только не из-за случившегося. А дышал только тогда спокойно, когда Розмари болела ветрянкой или скарлатиной, сидела неделями дома. Тогда был спокоен, ни на кого не оглядывался.
Но сейчас, когда Розмари дрожала и прижималась к нему, все это не имело значения – и ранец забылся, и мешочек для обуви, который мама из пасхального кулька смастерила. Мама никогда ничего не выкидывала.
Они спускаются к домашним заготовкам, которых осталось не так много. Вот винный уксус в бутылках.
– Здесь нечем дышать, – говорит Розмари.
Ее белая кожа словно изнутри светится, а от кудряшек пахнет лавандовым мылом.
– Нет, отец сделал все так, чтобы был приток воздуха.
– Но мне нечем дышать! – она почти кричит.
Людвиг вздрогнул, закрывая ей рот рукой, – так нельзя, бомбы услышат.
Он прикасается и замирает.
Мягкое.
Тонкое.
Мокрое.
Ее губы, розовые и прозрачные.
– Ай… – Он отдергивает руку, почувствовав острую боль. – Ты чего, ну!
– Так тебе и надо.
– Хорошо, хорошо, не ори только.
От Розмари обычно исходил нежный молочный запах, самый обычный, такой у многих девочек бывает. Лавандовый, как теперь, тоже возникал иногда – уже редкий, особый, потому что они-то дома мылись дегтярным. Где мама Розмари покупала лавандовое мыло? Наверное, в Магдебурге.
Они долго молчат, потом Розмари спрашивает:
– А можно спеть песенку хотя бы или это тоже запрещено? Так ведь и сойти с ума недолго.
Какую еще песенку?
Herrgott, ты же взрослая девушка.
– Ты знаешь про принца с принцессой?..
И она поет, не дожидаясь ответа, – тихо и нежно. Людвиг замечает только, как двигаются ее губы, – и может думать только о ее губах.
Несколько раз он хотел шепнуть: «Остановись, ну, не до песен, услышит кто-нибудь». Он боялся еще, что мама подумает, что им до такой степени страшно и невыносимо здесь, что запели, от страха запели. Она рассказывала, что так бывает, что человек может сойти с ума и начать петь. Но когда услышал песню – не захотелось перебивать.
«Потеряли друг друга, принц не смог переплыть реку, вода поднялась слишком высоко».
– Но мы не потеряем друг друга, – вдруг говорит Розмари. Спокойно, будто давно собиралась сказать.
– Нет, – только и получается у него. Вдох-выдох.
– Кажется, стихло, – шепчет девочка.
Молочный запах почти исчез – может быть, он появляется, только когда она поет, красиво и тихо. Так тихо, что ему даже приходится прислушиваться, наклоняться ближе.
Да, тихо. Но кто-то дышит вверху лестницы – теперь слышно.
– Кто здесь? – напряженно спрашивает Людвиг. – Вальтер, ты?
Это брат, конечно, это его дыхание, только сейчас обозначившееся в тишине. Означает ли это, что он слышал разговор, слышал песню Розхен?
Сволочь. Ну и сволочь же ты.
– Спускайся, не прячься, ты!.. – кричит Людвиг.
Загорается свет, хлопает дверь.
– Ничего. – Розмари сжимает его руку. – Он наверняка ничего не слышал.
– Все равно! Стоял здесь… Как этот. Иногда я его не понимаю, совершенно не понимаю. Вчера тоже говорю – что ты подаришь маме? Не хочу, чтобы мы одинаковое дарили. А он молчит. Потом говорит: «Не переживай, такого не будет». Как будто что-то придумал такое, чтобы мне никогда в жизни не догадаться. Придурок. Тихий придурок, вот как это называется.