Кафка – это захватывающий пример, крайний случай того, насколько важным для жизни может быть писательство, как все может оказаться ему подчинено, какие искушения и мгновения счастья оно несет, какие прозрения доступны тому, кто очутился у этой экзистенциальной черты.

Глава 1

«Я просто из литературы состою, я не что иное, как литература». Дао с Лаврентьевой горы. Пробы пера. «Описание борьбы», чувство головокружения и холостячество. «Свадебные приготовления в деревне».

14 августа 1913 года Кафка пишет своей невесте Фелиции: «Нет у меня наклонностей к литературе, я просто из литературы состою, я не что иное, как литература, и ничем иным быть не в состоянии»[10]. Этим он хочет предостеречь Фелицию: литературное творчество для него – не приятный досуг и не компенсация тягот профессионального труда. Он не просто питает интерес к литературе, он и есть литература – целиком и полностью. Фелиции следует это, наконец, уяснить, иначе она свяжет себя узами с тем, кем он вовсе не является. Ведь и для самого себя он существует только в моменты письма, а во всем остальном – лишь мертвец. Чтобы проиллюстрировать сравнением свою привязанность к литературе, он рассказывает историю про изгнание бесов: «У одного монаха был такой дивный, сладкозвучный голос, что слушать его было большое наслаждение. Когда в один прекрасный день священник эту лепоту услышал, он сказал: это голос не человека, а дьявола. И в присутствии изумленных свидетелей принялся беса изгонять, и бес изошел, после чего мертвец (ибо это было человеческое тело, оживленное не душой, но дьяволом) рухнул наземь и стал смердеть»[11].

То, о чем он не говорит Фелиции со всей ясностью, но о чем пишет в дневнике, – это незатейливая констатация: жизнь за пределами литературы его не увлекает, и все, что не связано с письмом, наводит на него скуку. «Я ненавижу все, что не имеет отношения к литературе, мне скучно вести разговоры, <…> мне скучно ходить в гости, горести и радости моих родственников мне смертельно скучны. Разговоры лишают все мои мысли важности, серьезности, истинности»[12].

Другая дневниковая запись гласит: «Желание изобразить мою исполненную фантазий внутреннюю жизнь сделало несущественным все другое, которое потому и хирело и продолжает хиреть самым плачевным образом. Ничто другое не могло меня удовлетворить»[13].

Его влечет не только жизнь грез, на фоне которой все прочее становится второстепенным, но и удовольствие живописать. Таким образом, удовольствие, даруемое письмом, уводит его от прочей действительности, придает жизни грез форму и тем вводит ее в привычную жизнь. А значит, в привычном обнаруживается проблеск жуткого. Но вместе с тем весь этот процесс очень хрупок. «Но я не знаю, есть ли у меня еще силы для этого изображения <…>. Так меня и бросает из стороны в сторону, я взлетаю непрестанно на вершину горы, но ни на мгновение не могу удержаться там»[14].

В такие мгновения удачи он не похож на обычного себя: он «бесстрашен, откровенен, силен, неожиданен, одержим»[15]. Таким его не знают. Благодаря письму Кафка ощущал прилив жизненной силы, словно Антей, становившийся необоримым великаном, стоило ему коснуться земли. Фелиции он признается, что набрался мужества посвататься к ней только оттого, что ощутил в себе силы – как раз благодаря тому, что у него получилось писать. Литературное творчество – и только оно – высвобождало в нем силы, от которых в остальное время он чувствовал себя отрезанным. И поэтому благодаря удачному единению с письмом он мог держаться решительнее и увереннее. Об этом говорит и та невероятная живость, с которой Кафка комментировал свои и чужие тексты. По обыкновению стеснительный человек оказывался в такие моменты вне себя, а точнее полностью погружался в то, что комментировал, раскрывая предмет без остатка. Тот, кому доводилось стать свидетелем подобных сцен, уже не мог их позабыть. В творчестве и разговорах о нем Кафка становился другим.