– Гриша! – снова по-петушиному прокричала Надия. – Пожалуюсь Лазарю Моисеевичу, и получишь на орехи!
Как только небо залило желтоватым подсолнечным маслом, я полез в тумбочку, вынул оттуда все свои запасы и под храп башковитого Мухтара украдкой выбрался в коридор. На мое счастье, двери во двор из корпуса для тяжелораненых на ночь не запирали, и я благополучно, без всяких приключений, добрался до лавочки, на которой дремала мама.
Мне не хотелось ее будить, но я боялся, что кто-нибудь меня застукает и доложит Нуделю. Тем более, что я мог и сам на него нарваться – ведь он зачастую не ночевал дома, сутками напролет не вылезал из операционной, или, как он ее называл, из мясницкой.
– Мама!
Она вздрогнула и проснулась.
– Не замерзла?
– Нет. Я тут с воробьями замечательно выспалась.
Мама взбодрилась, поправила седые волосы и, чтобы не обидеть меня, небрежно надломила американскую галету и принялась хрустеть ею в утренней тишине.
– Вкусно, – польстила. – Очень вкусно.
– Ешь, ешь, – подстегивал я ее. – Это – завтрак, а на обед гречневая каша, гуляш и компот… Все равно Петро ни к чему не притрагивается. Надия совсем замучилась с ним.
Пока она хрустела галетой, я рассказал ей об ослепшем от контузии Петре, о его простреленной печени, а она мне поведала о Розалии Соломоновне; о письме в Москву, в главное военное ведомство, откуда до сих пор ни ответа, ни привета; о Левке, который будущей весной собирается перебраться в Алма-Ату и поступить в художественное училище; о Шамиле, обвиняемом в том, что якобы что-то замышлял против власти.
Я слушал ее с каким-то долгожданным облегчением, радуясь тому, что больше не надо прибегать к недомолвкам, юлить, лицемерить, и от переполнявшей меня радости полностью расслабился и потерял бдительность.
– Ты что тут делаешь?
Из-за айвового дерева вдруг показалась кудлатая голова начальника госпиталя Лазаря Моисеевича. Он был без халата, в мундире, с полковничьей фуражкой в руке.
– Это моя мама, – застраховался я от всех вопросов.
– Мама? – удивился Нудель. – А я-то думал, что ты круглый сирота…
– Яне сирота…
– Тот, у кого есть мама, счастливец. У меня мамы уже давно нет. В сорок с лишним ушла. Рак ее сгубил. – Нудель посерьезнел и представился: – Лазарь… На дедушкином языке – Лейзер…
– Хене, – сказала мама.
На губах у нее застыли еще какие-то созревшие, важные, может, самые важные, слова, но я ухитрился опередить ее и не позволил им сорваться, боясь, что, если она заговорит, то не остановится и спросит у Лазаря-Лейзера, не нужна ли его семье нянька или кухарка.
– Надолго к нам? – невинно поинтересовался полковник.
Я не нашелся, что ответить, и мама тут же воспользовалась моей заминкой. Она вдруг обрушила на Нуделя поток слов и жестов, и мне ничего другого не оставалось делать, как только вывести из дебрей простонародного идиша ошарашенного Лазаря Моисеевича на привычную для него русскую делянку.
– Мама говорит, что до моей выписки охотно где-нибудь в Джувалинске поработала бы. Она умеет варить, стирать, мыть, латать, нянчить ребенка… – напропалую перечислял я ее достоинства и осыпал полковника снятым в Березовке и в теплушках урожаем русских глаголов. – Лучше всего, говорит она, устроиться в дом к какому-нибудь еврею…
Лазарь Моисеевич выслушал мой вольный и сильно сокращенный перевод с идиша, нахмурил черные, с проседью, брови и, воинственно выпятив грудь, прогудел:
– Говорите, у какого-нибудь еврея. Но тут в радиусе двухсот километров кроме меня ни одного еврея не обнаружено. Ближайшие, по моим сведениям, евреи живут в Чимкенте и Джамбуле. Но я подумаю над вашим предложением… Посоветуюсь со своей Фанечкой… моя жена – голова, она в некотором роде тоже «а идише мамэ».