За воротами, за которыми скрылась Гюльнара Садыковна, заливисто заржал буланый Шамиля, и вскоре оттуда донеслась отрывистая пальба из-под копыт.

«Возвращайтесь с Гришей скорей, возвращайтесь скорей» – скреблось в моих ушах, и как я себя ни убеждал, что ослышался, это пожелание звучало все громче и громче.

Неужели мама решила остаться до моей выписки? Но о выписке Лазарь Моисеевич даже не заикался. Не озадачишь же ее вопросом, собирается ли она сегодня обратно или остается? Чего доброго, надуется и решит, что зря напросилась в попутчицы к Гюльнаре Садыковне, зря задницу натерла, пока добиралась до Джувалинска. В Литве она не то что на лошадь не забиралась – даже не брала ее под уздцы.

Радость моя сморщилась, я вдруг у мамы на глазах скуксился, растерялся, засуетился, стал оглядываться по сторонам.

– Неважно себя чувствуешь? – спросила мама.

– Нет, нет… Просто лекарство пора принимать, – сказал я.

– Так чего ж ты стоишь? Беги!

– Давай еще посидим немножко.

– А лекарство?

– Попозже приму.

Время прогулки истекло, но я не торопился возвращаться в палату, куда вход посторонним был воспрещен, волнуясь, искал выход из положения, но ничего путного придумать не мог. Обратно в кишлак мама не поедет. Будет – сколько потребуется – голодать, ночевать на лавочке под хлесткими осенними дождями, таскать ведрами в госпитальную котельную уголь, мыть в палатах полы, стирать окровавленные бинты, драить портреты Сталина, но никуда, никуда не уедет – только быть бы рядом, только бы разочек в день видеться.

Мы сидели и смотрели на больных, лихо, с пришлепами и прихлопами, резавшихся на соседней лавочке в «дурака»; на моего постоянного собеседника и искусителя – чабана Мухтара, который от нечего делать пас свору драчливых кошек – кухонных иждивенок, оглашавших весь Джувалинск своим похотливым воем. Мухтар то и дело наставительно замахивался костылем на готовых к немедленному соитию горлодеров; а мы с мамой следили за их возней, за бестолковым нищенским пиршеством воробьев и молчали. А ведь еще недавно казалось, что разговорам и расспросам не будет конца, но что-то незримое стеной стояло между нами и недомолвками мешало нашему общению.

– Как тут хорошо! – наконец сказала мама.

– Хорошо, – с натугой ответил я.

– Я буду приходить к тебе каждый день, пока тебя отсюда не выпустят. – И, как бы предваряя лишние вопросы, добавила: – К кому-нибудь в кухарки наймусь. Или в няньки. Дорого не возьму… За ночлег и харчи. Я ведь, Гриша, до твоего рождения и после того, как тебя отправила в школу, еще долго у Пагирского и у Капера в прислугах была… Я знаю, тут вокруг нет ни Пагирских, ни Каперов, но ведь всюду живут евреи. Как я слышала, твой доктор тоже еврей. Говорят, есть евреи, которые даже на звездах живут… не захотели будто бы жить на земле и вовремя, как только Всевышний их создал, улетели отсюда… Ты только за меня не беспокойся – я как-нибудь устроюсь. Беги, тебе пора лекарство принимать, а я с воробышками посижу…

– Больше я к тебе выйти не смогу, – пролепетал я. – Лазарь Моисеевич рассердится.

– Докторов сердить – здоровью вредить… Прими лекарство, а я тут на лавочке с воробьями побеседую…

Я вдруг уткнулся головой в ее подол и почему-то захныкал.

– Ну чего ты, чего? Тут такой воздух, такая прохлада… Я всегда любила под деревьями спать… Сплю, а надо мной листва колышется или яблоки на ветках качаются.

– Гриша! Ты, что это режим нарушаешь? А ну-ка в палату! – издали закричала Надия.

– Ступай, ступай… Целоваться будем завтра… при встрече – сказала мама.

– Сейчас, сейчас, – с удовольствием продолжал я нарушать режим. – Как только рассветет, я тебе принесу что-нибудь поесть… у меня полная тумбочка… консервы… американские галеты… урюк, чернослив от докторши…