Когда после ухода Нуделя я без всяких вольностей и сокращений перевел его ответ, мама воспрянула духом. Может, Фанечка согласится взять ее к себе – она бы ей и этому Лазарю Моисеевичу готовила все еврейские блюда – и цимес, и гефилте фиш, и кисло-сладкую селедку, рубленую и пареную, и гусиную шейку со шкварками, и медовые пряники-тейглэх, и кугель из лапши – пальчики оближешь. Если бы Фанечка согласилась – она по десять раз в день водила бы гулять их дочку или сына, или обоих вместе, да продлятся до ста двадцати дни их жизни; пела бы им еврейские песни; (в Йонаве все говорили, что у мамы прекрасный грудной голос!); если бы Фанечка согласилась – она бы каждый день, утром и вечером, мыла бы у них в доме полы, вытирала карнизы, стирала белье… Только бы Фанечка согласилась…
– Откуда тебе известно, что у него маленькие дети? – спросил я.
– Такой видный еврей не может быть бездетным. На таких спрос, как перед Пасхой на мацу, – ответила она. – У него же, как любил выражаться твой папа, дай бог ему скорей вернуться, с пестиком все в порядке, – закончила она и стыдливо улыбнулась.
Мама угадала – дети у Лазаря Моисеевича действительно были: два мальчика-близнеца. Но Фанечка не согласилась, чтобы им прекрасным грудным голосом пели еврейские песни и готовили кугель из лапши и пряники-тейглэх, рубленую и пареную селедку, гусиную шейку и гефилте фиш – кроме воблы, в здешних магазинах другой рыбой не торговали. Но дельный совет головастая Фанечка все-таки мужу дала – не гнать маму с военного объекта, каким был госпиталь, взять ее на работу в кухню – пусть картошку чистит, посуду моет, кормится там – но никому не объявлять, что она еврейка и моя мама.
Понадобились целые сутки, покуда Нудель принес дельный совет своей головастой жены под айвовое дерево, где мама провела бессонную ночь, продрогнув от холода и устав от молитв, обращенных к бессменному дежурному – Господу Богу, покровителю всех евреев. Она просила, чтобы Он сподобил ее через пятнадцать лет после замужества снова стать прислугой в чужом богатом доме.
Там, на лавочке, и нашел ее, продрогшую, начальник госпиталя – полковник медицинской службы Нудель – внук Гирша Фишбейна из Белой Церкви.
– На всякий случай я хотел бы, чтобы вы мне дали паспорт, – потратив секундочку на приветствие, обратился к маме осмотрительный и приученный к порядку Лазарь Моисеевич.
– Ой! – вскрикнула та. – Забыла!
– Без бумажки человек букашка, – буркнул Нудель. – Ну, ничего… Как-нибудь и без бумажки обойдемся. Век живи – век крутись. Только уговор: никому ничего не говорите, кто вы и откуда. Выполняйте свою работу… И не обессудьте – жить придется в каптерке. Всюду все занято. Не поселять же вас с крысами в котельной…
Мама сияла. Даже крысы не затмевали это сияние.
Был рад и я, но что-то все время умаляло мою радость, норовило полоснуть по ней нагайкой, и я тайком завидовал тем евреям, которые не захотели жить в окопах и кишлаках, в каптерках и котельных, а успели еще в древности во всем разобраться и улететь на звезды.
X
Каждый божий день – обычно это происходило по ночам – с зачуханной железнодорожной станции Джувалинск в госпиталь на ленд-лизовских машинах привозили новеньких, и я, проснувшись от топота ног за дверью, отчетливо слышал, как санитары и сестры, переругиваясь, спешно, из-за отсутствия мест в палатах, укладывают в коридоре раненых – кого на раздрызганных раскладушках, кого на дырявых матрацах, а кого и на буром от въевшейся пыли дощатом полу.
Пробираясь в полдень к выходу по окровавленному, стонущему коридору мимо новичков, я никак не мог побороть в себе тяжелого чувства, в котором смешивались и жалость, и стыд, и раскаяние. В то время, корил я себя, как на моих глазах кто-то из этих ребят истекает кровью, я, не раненный, уже почти здоровый, валяюсь, как барин, в чистой постели и, лакомясь урюком или дыней, спокойно поглядываю в потолок, где огромный паук, черной свастикой повисший над моей головой, упоенно ткет свою ловчую паутину.