Осмоловский не знал, что от такого контраста и вымолвить.

Чуков тем временем затеял переодевание, попутно беспокоя окружающее пространство разговором.

– Нам тут новый аккорд подвалил, так что Федотов мобилизует массы для ударного труда. Говорит, что не обидит. – Посмотрим. Так что сейчас надо держаться на это время. В пределах разумного, конечно. И не попадаться под горячую руку. Так вот. А что это у тебя такое настроение тусклое? Не проснулся, что ли?

Осмоловский действительно несколько притих, хотя и до этого не проронил ни слова. Но первоначальный импульс, казалось, уже отошёл и исчез вроде бы почти бесследно.

В это время в бытовку вошёл Федотов.

– Ага! Явился! Ну, пойдём ко мне. Поговорим.

Федотов пошёл в свой кабинет, а Осмоловский поднялся и тихо пошёл за ним. Чуков молча проводил его взглядом, потом продолжил переодевание.

– Что случилось, Осмоловский? Что случилось, я тебя спрашиваю? В чём дело?

Осмоловский молчал.

– Что молчишь?! Считай, что премия тебе уже не светит. На сей раз я тебя прощу. Но смотри! Следующего раза не будет.

– Чего ты орёшь?.. Ну чего ты орёшь? Чего тебе надо?.. Ты посмотри на себя, Федотов.

Федотов умолк от такого негромкого, но жёсткого напора, будто наткнулся с разбегу на невидимую стену, которая однозначно, безвариантно, отделила его от всех возможностей действовать.

Осмоловский ещё постоял немножко, смотря на лицо Федотова, потом повернулся и пошёл прочь.

В бытовку тем временем прибывали люди. Уже стало шумно и суетно. Играла музыка, раздавался стук вещей и многоголосый разговор бригады.

Осмоловский зашёл внутрь.

– Ну как, Миша? – окликнул его переодевающийся Зуев. – Что там Федотов прописал? Не огорчайся в любом случае. Всё это тщета…

Осмоловский ничего не ответил, лишь сделал что-то вроде намёка на движение. Он направился к своему прежнему месту, сел и там закурил.

Он вспомнил своё недавнее сидение в немом окружении. Ту же вроде бы каморку. Так же грел калорифер и рыжевато светила лампочка под потолком. Даже приёмник жил как-то невнятно, пока пришедший Зуев его не настроил на нужный лад. Летящий снежок и огромная чистая открытость пустоты с далёким лесом…

Ему почему-то стало грустно.

Некоторое время он сидел в какой-то отвлечённости от здешнего действия. Потом поднялся и пошёл прочь.

– Ты куда, Миша?! – крикнул ему Чуков. – Ты что, домой?

Чуков говорил ещё что-то, но Осмоловский его уже не слышал…

5

Проснулся он, когда за окном было уже светло. Он лежал с открытыми глазами, уставившись вперёд и не видя перед собой ничего.

Вокруг было тепло и уютно. Чем-то далёким шумел приёмник, как из совсем другого мира донося шумы и всхлипывания.

«Ничего не было… Ничего… Ничего, чтобы хватило на жизнь. И всё по-прежнему… Что-то остановилось вокруг. Что-то задумалось. И остановившись и задумавшись, поменялось».

Он поднялся и прошёлся по своему обиталищу. Всего несколько квадратных метров площади. Так мало. И видимая случайность этого места в его сегодняшнем положении. Где-то остались его дом и другие близкие места. Что-то основательное или мимолётное. И сегодня здесь была его единственная возможность, почему-то выбранная и предназначенная ему.

Он тихо подошёл к окну и посмотрел. За окном всё сильнее шёл снег, занося подходы. Ему думалось о чём-то неопределённом: обо всём и ни о чём. Он смотрел и смотрел, спокойно и печально. – Огромное белое пространство с намечающимся вдалеке лесом, снег.

Часть вторая

Осенний призыв

Заимка

1

Если бы возможно было всё отвергнуть, забыть и не помнить после о своём шаге, то покинул бы человек бренное своё место и перенёсся в милые сердцу пределы с широкой водой и древними каменными берегами, в массиве которых теряется человеческая фигура едва заметной точкой. И как бы ни размахивал он руками, тщетно пытаясь обратить на себя внимание, а всё бы больше ни сделался; да и, собственно говоря, не для кого. – В те дебри, где среди елей, пихт и лиственниц можно уснуть, не боясь скорой и немилосердной тревоги, которая возникает изнутри сердца, безосновательным и пустым своим током терзает изнывающую от тщетного, казалось бы, беспокойства душу. И никакой зверь, покусившийся на тело, не вправе будет требовать большего.