– Просто интересно, какие процедуры вы ему делаете, что с ним дальше будет? Может быть такое: он очнётся, а после – встанет и пойдёт? Может?
Не хочется выглядеть глупой в глазах сообразительного человека, но я знаю, что врач меня обязательно поправит, если я скажу что-то не так. Хотя бы: «Вы не правы. У него же мышцы будут атрофированы».
– Странно, что вы интересуетесь положением молодого человека, а не тем, как будет проходить ваше лечение, – с улыбкой отмечает он.
– Я примерно понимаю, как происходит лечение перелома. Тут и понимать-то нечего. Но раз уж вы об этом заговорили, расскажите, пожалуйста. Может быть, я что-то упускаю из вида.
Я, в самом деле, упускаю многое из того, что говорят врачи. Они носятся, как угорелые, по всем возможным палатам, каждый говорит что-то своё, да так нескладно, непонятно, словно говорят с соседкой перед выходом на работу, а не с пациентом. В частности, я не знаю, сколько мне ещё лежать здесь, даже примерно, и какие лекарства мне дают. Подходил врач и бубнит под нос: «Есть аллергия на <что-то неразборчиво>?» Ничего не остаётся: я говорю, что нет.
– Так-с, – говорит он. Звучать он вместе с первым «так-с» стал по-старинному. – Вы, как я понял, девушка сообразительная, должны сами понимать всю серьёзность ситуации: с вашими переломали лежать с месяц, может быть, чуть меньше. Как встанете на ноги, наденете корсет, будете у нас сударыней ходить по отделению. Может, будете какое-то время на костылях, но это пустяки. Верно? А после распрощаемся и будем та-ко-вы, – словно по слогам пропел врач.
– Это вы ещё легко отделались, Полина Александровна, – добавляет он. – Всё ясно?
В ответ я почему-то положительно угукаю, а потом говорю: «Нет».
– Ах да, про молодого человека! – У некоторых людей память – дуршлаг, это точно!
– Мне уже нужно торопиться, поэтому буду краток: кома у него, явно, травматическая, зрачки на свет реагируют. Это очень хорошо, потому что рефлексы пока ещё не заторможены.
Я внимательно слушаю врача и внутри ратую за благополучный исход.
– Мы всё ещё ждём срочный анализ крови, у нас что-то с аппаратурой не ладится в последнее время. Итак, давайте по симптоматике: судорог нет, эпилепсии тоже, а когда его повезут на ЭЭГ или фМРТ – здесь уже не в моей компетенции. – Он глядит на выход и продолжает: – Тоны сердца ясные, дыхание глубокое. А в остальном подождём четвёртой недели. Как говорится, время покажет.
– Что покажет?
– Покажет, будет ли он жить, конечно же. – Он делает недоверчивое лицо вида: «Я-то думал, ты умнее, чем оказалось», – и направился к выходу.
Меня это не удовлетворило, но, видимо, я хочу невозможного. «Четвёртая неделя», – прозвучало как наказание.
Левой рукой я тянусь к лежавшей на тумбочке камере. Каким-то чудом рука осталась не задетой при падении. Врачи сказали, что она в порядке, на ней всего лишь два ушиба, поэтому не стали гипсовать. Ещё ни разу я не смотрела видео, которые я сняла, когда мы были вместе… в последний раз… По правде говоря, я удерживалась от желания его посмотреть настолько долго, насколько мне позволяла выдержка.
– И ещё кое-что, – остановившись у выхода, говорит он. Я замерла. – Можно поинтересоваться, почему к такой молодой симпатичной девушке никто не приходит? Даже посылок не было, и родители не появлялись.
Я отвечаю:
– Все, кто нужен, уже здесь.
Должно быть, он начинает считать меня ненормальной, потому что спешит удалиться. Это впрямь прозвучало чересчур надменно, однако тот факт, что мамы не было рядом, мне самой непонятен. Её дочки нет дома четыре дня, а она не звонила и ничего не писала. Даже я думала, что она явится раньше. Нет, я не в обиде, однако хотелось бы просто-напросто увидеть её бесчувственное, но такое нужное существо в необходимый для меня момент.