– Несомненно.

– Так вот, любезный друг, я решил, что эту роль буду играть я.

Д’Эгийон порывисто обернулся к дяде.

– Вы шутите? – спросил он.

– И не думаю шутить. Что в этом невозможного?

– Вы хотите стать возлюбленным госпожи Дюбарри?

– Черт побери, ты забегаешь вперед! Но я вижу, что ты меня понял. Да, Шуазелю посчастливилось: он управлял и королем, и королевской возлюбленной; говорят, он любил г-жу де Помпадур. Почему бы и нет, собственно говоря?.. Нет, конечно, я не в силах внушить к себе любовь, и твоя холодная усмешка подтверждает мою правоту: от твоих молодых глаз не укрылись ни морщины у меня на лбу, ни мои узловатые колени, ни иссохшие, некогда такие красивые руки… Вместо того чтобы сказать: «Я буду играть роль Шуазеля», мне следовало выразиться иначе: «Мы сыграем эту роль».

– Дядя!

– Нет, она, конечно, никогда меня не полюбит, хотя… могу тебе сознаться, и без всяких опасений, поскольку она никогда об этом не узнает, я любил бы эту женщину больше самой жизни, но…

– Но? – подхватил племянник.

– У меня великолепный план: раз эта роль мне уже не по годам, мы разделим ее на двоих.

– Вот оно что… – протянул д’Эгийон.

– Госпожу Дюбарри полюбит другой человек, – продолжал Ришелье, – тот, на кого я полностью могу положиться. Черт побери! Такая красавица… Она само совершенство.

Тут Ришелье возвысил голос.

– Сам понимаешь, о Фронсаке не может быть и речи: жалкий выродок, болван, подлец, ничтожество… Ну-ка, герцог, а ты?

– Я? – вскричал д’Эгийон. – Вы в своем уме, дядя?

– В своем ли я уме? Ах, племянник! И это вместо того, чтобы упасть мне в ноги за то, что я даю тебе такой совет! Как! Вместо того, чтобы плакать от счастья, пылать благодарностью! Как! Да тебе был оказан такой прием, что другой на твоем месте уже вспыхнул бы, уже потерял голову от любви! Ну и ну! – воскликнул старик-маршал. – Со времен Алкивиада на свете был только один мужчина, достойный имени Ришелье[27]. Другого не будет, теперь я это знаю.

– Дядя, – возразил герцог с волнением, быть может притворным, хотя, надо признать, безупречно разыгранным, а быть может, и вполне искренним, принимая в расчет всю недвусмысленность предложения, – дядя, я хорошо понимаю, какие преимущества вы могли бы из этого извлечь: вы получили бы в руки всю власть, какою обладал господин де Шуазель, а я был бы возлюбленным госпожи Дюбарри и обеспечивал вам эту власть. Да, этот план достоин самого умудренного человека в Европе; но, обдумывая его, вы упустили из виду одну вещь.

– Что же?.. – воскликнул Ришелье с тревогой. – Тебе не по вкусу госпожа Дюбарри? В этом все дело? Безумец! Трижды безумец! И в этом все дело?

– Да нет же, дело вовсе не в этом, дядя, – отвечал д’Эгийон, возвысив голос, словно стараясь, чтобы каждое его слово было услышано, – госпожу Дюбарри я едва знаю, и она показалась мне самой красивой и очаровательной женщиной на свете. Напротив, она слишком мне по вкусу, я готов влюбиться в нее без памяти, за этим дело не станет.

– Тогда что же?

– А вот что, господин герцог: госпожа Дюбарри никогда меня не полюбит, а первое условие подобного союза – это любовь. Неужто вы полагаете, что посреди блестящего двора, в самом расцвете благословенной молодости, щедрой на все дары жизни, неужто вы полагаете, что прекрасная графиня отличит человека, не наделенного никакими достоинствами, человека, чья молодость уже миновала, которого гнетут несчастья, который прячется от всех, чувствуя, что недолго ему осталось жить на свете?

Дядя, если бы я узнал госпожу Дюбарри в те времена, когда был молод и хорош собой, когда женщинам нравилось во мне все то, что пленяет их в молодых людях, она хотя бы запомнила меня прежнего. Это послужило бы мне некоторой надеждой, но нет, ничего – ни в минувшем, ни теперь, ни в грядущем. Нет, дядя, нужно отказаться от этой химеры; вы только пронзили мне сердце, поделившись со мной столь сладостной, столь радужной мечтой.