Здесь, к счастью, пребывал не только ее голос. Ната курила и рассматривала кинопленку: полупрозрачную ленту она растянула перед глазами. Сигарета почти касалась пленки, и доктору казалось, что та вспыхнет. Но пожар почему-то не начинался.

Пожара в этой комнате не случалось ни разу. Наташа работала так всегда; от огня ее, должно быть, берегли ангелы в красных касках.

Пленка не загоралась, но толку от нее все равно не было. Ната хмурилась.

На стене перед ней белела натянутая простыня – экран. Луч проектора бил по простыне голубоватым светом; совсем недавно из-за прорехи на месте дверного глазка так же тянулась темнота – но свет был сильнее. До него хотелось дотронуться.

На экране что-то происходило; без очков доктор не мог разглядеть, что это за фильм.


– Не понимаю, – бормотала Ната.

Вот кадры; вот мизансцена; вот люди, которые хотели их убить – вполне убедительные, страшные; вот доктор – но почему же он как неживой?

Время на исходе. Плевать на пленки – пусть хоть все горят. Но позади нее умирал доктор.

Если он сгорит, думала Ната, жизнь моя превратится в огарок.

Страшные люди были уже в пути, а кадры на горючей ленте все не складывались в эпизод.

– Ты что-то забыл мне сказать, – сказала Ната доктору.

– Нет, – ответил он.

– Это не вопрос.


Он не хотел возвращаться к своему признанию. Доктор не рассчитывал, что выживет. Это было предсмертное признание – к таким вещам обычно не возвращаются.

Доктор всего-навсего хотел скончаться честным человеком. Выпалить – и все, и в темноту. А теперь он, честный, живой негодяй, лежал на софе, смотрел на Наташу и сгорал от стыда. Зачем она его спасла?

– Зачем ты меня спасла?

– Еще не спасла, – сказала Наташа. – Скажи мне, как все было.

– Я сказал.

– Не все.

Доктор представил, как выворачивает перед Наташей свою душу. На что она похожа? На гнилой мешок. Вывернет – и покатятся монеты, польется слизь.

За стеной пел Каллиопа.

И вот его он хотел посадить в гнилой мешок?

– Можно я просто умру? – попросил доктор.

– Нельзя.

Почему те, в кого хочется верить, всегда норовят умереть? Ната начинала злиться.

– Нельзя, – повторила она.

Для того, чтоб все срослось – кадры в планы, планы в сцену, сцены в эпизод,– нужен главный герой. Он был слишком условным: доктор рассказал о том, что хотел бы исправить.

Но совершенно непонятно, что толкнуло его на эту сделку. Поэтому вместо Саши на пленке темнел кто-то чужой и бесхарактерный.

– Зачем тебе деньги? – спросила Ната.

Не хватало только лампой в лицо ему посветить. Ей стало неловко.

Доктор молчал.

Ната села на край софы. Она притронулась к мокрому лбу доктора, словно так ей было удобней читать его мысли.

Она пыталась понять, зачем ему это. Ни единой черточкой доктор не был похож на того, кто продал бы чьего-то друга ради собственной выгоды. Наташа видела много таких – в основном на разных картинках; в жизни, слава богу, реже. Но видела, и он был не похож – ни на настоящих, ни на нарисованных.

Его подстрелили, Наташу схватят, Каллиопу посадят в мешок.

А собак – щенят и старых, больших и малых, чепрачных и пестрых – усыпят. Ничего не получилось – как же можно об этом говорить? Слова засели глубоко в груди – трусливые, лишние, мелкие.

Поэтому доктор молчал. Надеялся, что Ната притронется к его груди, а не ко лбу, тогда она сможет прочесть застрявшие там слова.

Но она не могла. Тогда доктор жестом попросил дать ему телефон, нашел в нем что-то – и снова отдал его Наташе.

Белый экран осветил ее лицо. Над левой бровью доктор заметил ссадину.

– Приют? – Голос Наташи засиял – будто вбирал свет экрана. – Ты хотел выкупить приют? Три тысячи собак?