В палате пахло лекарствами и сыростью. Мама лежала у окна. Тонкая, хрупкая, будто ткань, оставленная на солнце. Она повернула голову, увидела его – и слабо улыбнулась.

– Пришёл всё-таки, – прошептала она.

Он прошёл к ней, стараясь не смотреть на капельницу, на тонкую кожу, натянутую на кости. Сел на край кровати.

– Как не прийти, – ответил он, голосом хриплым, чужим.

Они молчали. Боль между ними была такая тяжелая, что слова казались лишними.

Он взял её руку – холодную, лёгкую, как горсть перьев. И впервые за долгое время понял: никакие триумфы, никакие признания, никакие корпоративные победы не имеют смысла, когда стоишь вот так – перед тем, кто всегда был твоим началом.

Он опустил голову, чувствуя, как тяжелеет грудь. Не завтра. Не потом. Сейчас. Всё происходило сейчас. Палата дышала слабым светом и тяжёлым воздухом. Даниэль сидел на краю кровати, сжав в ладони её холодную руку, и молчал. Мама смотрела в окно, где жизнь шла своим чередом. Потом повернулась к нему и сказала очень просто, без трагизма:

– Мне недолго осталось, Даня.

Он сжал её руку крепче, словно мог удержать время. Но не ответил. Он боялся, что слова сделают реальностью то, что он отчаянно хотел отрицать. Она посмотрела на него внимательно, будто в последний раз пыталась что-то объяснить:

– Ты ведёшь безрассудную жизнь, сын. Я вижу. Вижу, как ты бежишь от себя. От счастья. От настоящего.

Даниэль хотел было возразить, но мама подняла ладонь, прося молчать.

– Мне жаль, что у тебя с Анной ничего не вышло, – тихо сказала она.

– Она была хорошая. Она любила тебя, Даня. И с ней я бы умерла спокойнее. С улыбкой.

Даниэль нахмурился, отвернулся к окну. Имя Анны резануло внутри, как заноза, которую давно пытался не замечать.

– Но нет, – продолжала мать. – Ты выбрал путь одинокого шута. Тратишь жизнь на бегство. На пустые вечера и ненужные победы.

Он стиснул зубы, чувствуя, как внутри начинает закипать что-то тёмное.

– Посмотри на Марка, – добавила она мягко.

– У него нет многого. Ни кожаных кресел в машине, ни блестящих домов. Но у него есть счастье. Настоящее. И я за него спокойна.

Пауза повисла между ними, тяжёлая, давящая.

– А за тебя… – она выдохнула, словно сдаваясь. – За тебя я тревожусь.

Даниэль резко поднялся.

– Не надо. Я сам разберусь, – сказал он грубо, не поднимая глаз.

В груди бушевала обида. Не на неё. На мир. На смерть. На всё, что не давало ему остаться мальчишкой, который ничего никому не должен. Мама смотрела на него спокойно. Без упрёка. Без обвинений. Только с тем тихим материнским страхом, который невозможно объяснить.

Даниэль стоял у окна, сжав кулаки в карманах. Он не хотел слушать. Он хотел жить так, как считал правильным. Беспечно. Свободно. Он хотел быть хозяином собственной жизни.

Только внутри уже начинала расти страшная догадка: может быть, он давно не хозяин. А просто беглец. Он не ответил на последние слова матери. Не обещал ничего. Не стал утешать. Не сказал ни «прости», ни «я подумаю».

Отошёл от окна, подошёл к ней. Взял за руку – осторожно, но без тепла. Склонился, коснулся её пальцев губами – не по любви, а по привычке. Прощание прозвучало едва слышно:

– До свидания, мама.

Он выпрямился, поправил воротник рубашки – машинально, будто проверял, всё ли на месте. И, не оглядываясь, вышел из палаты.

В коридоре было так же тихо. Только теперь каждый его шаг звенел в пустоте, как удар молота. Он шёл быстро, не позволяя себе думать. Потому что если бы задумался – остановился бы. А остановка была страшнее всего.

На стоянке его ждала роскошная машина: блестящая, быстрая, холодная. Та самая, о которой мама когда-то сказала: "Кожаные сиденья – не дом. Блеск металла – не счастье."