Зеркало, что висит на стене, покрытое трещинами, словно карта моей души, я избегаю, как чумы. Я не смотрю в него, ибо слова Лилии, её страх перед зеркалами, ныне стали моим страхом. Что, если она была права? Что, если в его глубинах таится нечто, ждущее своего часа? Я закрыл его тканью, но порой, в тишине ночи, мне кажется, что ткань шевелится, словно кто-то, стоящий по ту сторону, пытается выбраться. Я слышу шёпоты, едва уловимые, как дыхание ветра, но они не принадлежат Лилии. Они иные, древние, и в них я чувствую голод, что старше мира.

Мой разум, некогда ясный, как хрусталь, ныне мутнеет, подобно водам канала. Я вижу тени, что не должны существовать: фигуру старика в плаще, чьё лицо скрыто, но чьи глаза, кажется, горят, как угли. Он появляется в моих снах, и его плащ, украшенный оком в круге, подобным тому, что я видел на чемодане, преследует меня. «Играй, – шепчет он, – твоя музыка – ключ». Я просыпаюсь, и сердце моё бьётся, как барабан, но комната пуста. Или не пуста? Ибо пыль, что покрывает пол, кажется, хранит следы, которых не было днём.

Я сижу у окна, вглядываясь в канал, чья поверхность, подобно зеркалу, хранит отражения мира, которого я более не знаю. Здания, что окружают его, кажутся мне стражами, что стерегут мою тюрьму. Их окна, пустые, как глаза мертвецов, смотрят на меня, и я чувствую, как их взгляд проникает в мою душу. Я закрываю глаза, но тьма за веками не приносит покоя – она полна лиц, что я не могу узнать, и голосов, что шепчут о галерее, о зеркале душ, о последней ноте. Я не знаю, что сие значит, но страх, что живёт во мне, растёт, подобно плесени на стенах.

В тот вечер, когда небеса, лишённые звёзд и дождя, казались полотном, на котором сама ночь забыла нарисовать надежду, я сидел у окна, сжимая в руках партитуру матери. Её слова: «Музыка – это голос теней» – казались мне ныне не просто истиной, но пророчеством. Я вслушивался в тишину, что была столь глубока, что, казалось, поглощала сам звук моего дыхания. Но тишина сия была обманчива, ибо в ней, подобно змее, таился звук – шорох, едва уловимый, как шаги призрака.

Я обернулся и узрел его. Кофр. Одиноко стоящий у порога, словно оставленный неведомым гостем, что знал – я открою. Знал, что не смогу не открыть. Обитый чёрной кожей, потрескавшейся, как чело безумного философа, он не нёс ни имени, ни адреса, ни малейшего намёка на своего владельца. Лишь вензель – око, вписанное в круг, выгравированное с такой тщательностью, что, казалось, оно смотрит на меня – живое, пульсирующее, как сердце неведомого существа. Я замер, и в тот миг мне почудился шёпот, доносящийся из-за двери: «Играй». Я бросился к двери, распахнул её, но улица была пуста, и лишь тень, мелькнувшая в воде канала, напомнила мне о старике в плаще, чей образ, смутный, как сон, преследовал меня в кошмарах. Его плащ, украшенный тем же оком, что и кофр, был единственным, что я мог вспомнить.

Я вернулся к кофру, и сердце моё, подобно маятнику, качалось между страхом и тоской. Я взирал на него, и кожа его, холодная, как могильный камень, казалась мне живой, словно она дышала, ожидая моего прикосновения. Замки, покрытые ржавчиной, скрипели, как кости, когда я коснулся их, и холод металла обжёг мою кожу. Я медлил, но лишь мгновение. О, ничто не сильнее тоски по утраченному! Она, подобно сирене, зовёт к обрыву, заставляя внимать шагам, коих не было, и видеть свет, давно угасший. Мои пальцы, дрожа, открыли замки, и крышка, с тяжёлым вздохом, поднялась.

В бархатной утробе кофра лежала она. Скрипка. Черная, как ночь, и прекрасная, как грех. Её корпус, отполированный до зеркального блеска, отражал пламя свечи, но отражение сие было искажённым, словно в нём жило иное. Я взирал на неё, и мне казалось, что она смотрит на меня, живая, дышащая, ожидающая. Её струны, натянутые, как нервы, дрожали, хотя я не касался их, и в дрожи сей я услышал звук – не ноту, но шёпот, подобный дыханию Лилии, когда она шептала мне о любви.