Единственное, выходило дорого доставлять в Краслпорт.
С утра Бирюлевы отъехали: Маша держалась сурово, а потом все равно разревелась как девчонка. Лапикур только пожал плечами: «Все однажды уходят на дно, так отчего ж горюниться?»
Аврелий их не провожал. После вчерашнего ужина все его желания сводились к одному простому и человеческому— хорошо выспаться. Распрощавшись со всеми по-тихому, Аврелий ушел к себе.
С минуту он сидел, бодрствуя. Десятый утра. Это значило, что Бирюлевы часа два-три назад уехали. Аврелий про них не думал. Немного он думал про Тараса, но более в том плане, что его флигельку приходится уживаться с тарасовой тушей. В остальном же все мысли Аврелия занимал сегодняшний сон. Аврелию такие снились редко—быть может, еще в детстве, он точно не знал—и были над всеми остальными снами особенно яркими и пугающими. Не знал он также и то, к чему такие сны вообще снятся, но чувствовал—неспроста.
Он был снова гимназистом. И снова в родительском доме. Рядом шастал опять этот Рыжик. В кресле была мать. Аврелий сидел на гладком и невероятно холодном полу, глядя на нее снизу вверх. Как дурак без штанов, без подштанников, голой кожей на вымощенной до белизны древесине.
Аврелию стало стыдно. Он сидел перед матерью полуголым. В какой-то момент даже решил, что хотел мастурбировать, но мать его обнаружила. Стыдно стало еще больше. Страсть как боялся он, что его за этим однажды снова увидят, и тогда хрупкий мир окончательно порушится, никакие уже руки ему не помогут. Поднимут на смех, изобьют.
Плакать хотелось. Как назло, он отчего-то был возбужден и, когда мельком взглядывал на мать, от ее неясного выражения возбуждался еще больше, но ни прикрыться, ни объяснить словами ничего не мог. Мать пристально смотрела на Аврелия, и ему казалось, что вот сейчас она спустится и вырвет хер вместе с яйцами.
А она только смотрела, не моргая. Завтра об этом узнают все на свете, и Аврелию уже не будет никакого житья в гимназии. Он, наверное, где-нибудь повесится или нарочно сойдет с ума, чтобы его отвезли отсюда подальше и оставили наедине с собой.
Но мать ничего не сделала. Отвернувшись, она спокойно вышла, и Рыжик как ни в чем ни бывало попрыгал за ней следом.
Было жарко, гнусно и тяжело в животе. Аврелий решил—это что-то значит.
***
Гогман курил на улице, стоя под навесом флигелька.
– Петро? Как думаешь, до пригорка сегодня нормально ехать?—Аврелий выполз на улицу после Катькиного кофея и теперь мучительно взмаргивал, каждый раз посматривая на небо, очистившееся после вчерашней бури.
– Хочешь навестить родителей?
Струйка дыма улетела в небеса.
– Пожалуй, надо. Что с Тарасом?
– Благое дело—навещать предков,—Гогман облокотился о поручень и слабо улыбнулся.—Я послал мальчика из интерната в село. Надеюсь, он вернется хотя бы к обеду. А что касается твоей поездки, то у Дмитрия стоят свежие лошади, можешь сходить к нему, пока он не укатил за гробом. Тогда вместо него пошлю кого-нибудь другого.
Аврелий ушел в стойло.
***
Сегодня в Недокунево было хорошо. Снега скатертью устилали кровавые перегонные поля и сверкали под солнцем не хуже столичных бриллиантов. Под копытами трещали примятые ногами тракты, которыми вели немчинцев. Где-то в снегу алел забытый немчиновский шеврон.
Было замечательно, солнечно, в меру холодно—как будто не стреляли за лесом, а собирались праздновать Рождество и все к этому готовилось: люди, природа, небеса.
Скоро Аврелий прибыл к родительскому дому.
Парадная колоннада, окружавшая подъездную, простояла недолго и оказалась вычищена. На память остался только торчащий штык, возле которого по привычке ставили телеги.