Фетишизт Валентин Дягилев
Милый дом
Дом у Аврелия не большой, но и не маленький, только пахнет плохо: временем и табачной гарью, крепко впитавшейся в стены с самого их появления. Когда-то флигель был военным хоспиталем, а, спустя годы, превратился в убежище для революционеров. Один из них и решил построить возле флигеля сельскую школу.
С началом войны школа стала интернатом для сирот по обе стороны границы. Здесь их приняли, несмотря на вражду, и стали жить сообща почти партийной коммуной, пока на четвертый год в село вдруг не пришел упадок.
В школу проникли все беды разом, а никто даже не заметил, как черные плети опутали со всех сторон старенькие стены. Ничего как будто не изменилось: все также шумят в коридорах, все также пишутся контрольные, по-прежнему готовят в столовой невкусные супы и каши, но люди уже другие—не те, что были до войны, и никогда уже прежними не станут.
***
Аврелий был сыном Франка Титова, одного из старых революционеров. В молодости Франка кляли гомиком, а со временем он просто, как и все, сошелся с женщиной. До сих пор они, состарившиеся, проживают в Лизонькином поместье за Косым пригорком, и Аврелий их почти не навещает.
Аврелий больше заботится о делах. Перед родителями чувствует себя мальчишкой, несет белиберду и мечтает поскорее от них уйти.
Во флигельке гораздо лучше. Пускай он старый, воняет перегаром и сквозь щели в досках пропускает ветер—пускай, разве беда? Для Аврелия это была настоящая гармония.
Одно только эту гармонию нарушало—Ханс.
Ханс—мальчишка из Немчинии с совсем не немчиновскими черными волосами. Бикунев Сашка поймал его в лесу, через который проходила солдатня в околоток. Ханс обманул конвоиров, которые вели его на каторгу, и убежал в чащобу, где проторчал два дня, отколупывая по крошке от краденного батона. Холодного и голодного немчука притащили в интернат. В детском отделении для Ханса кровати не нашлось, поэтому его отправили к Аврелию на чердак, под самые звезды.
Тогда про него забыли. Мальчишка, как волчонок, оторванный от мамкиной титьки, дичился всех подряд, фразы строил на помеси трех языков сразу, а на уроки приходил только иногда, чтобы посидеть и поглазеть. С Аврелием он не сжился.
В первый же день Ханс прожег в пальто Аврелия дыру. Очень некрасивую и очень большую. На следующий—пролил кофей, сделанный Катериной. А Аврелий без кофея выходить не мог.
Мальчишку ругали, но ругали нестрого, как бы между делом.
Также между делом и Ханс вредил Аврелию. Чудо, что тот говорил по-немчински и часто через слово ввинчивал забористый немчинский мат. В такие моменты Ханс тухнул; час-два его не было видно, а потом все начиналось по-новой.
Сейчас Аврелий лежал на кровати прямо в одежде, хотя на часах уже тикал второй ночи. От снега комната светлела как протертые страницы книг. Поэтому Аврелию и нравилось засыпать зимой, но в этот раз было по-другому. В этот раз было нехорошо.
«Виной всему пьянство»,—думал Аврелий. Мозговое «пьянство». От бумаг и детей ему на голову свалилась мигрень. Как губка она стянула черепушку и прижилась в ней накрепко.
«Тварина»,—так тоже думал Аврелий.
Он дышал ртом, свища, как ветер во флигельке. На ум приходили отрывки дневной толкучки в школьных коридорах, когда мальчишки, охлажденные уличной стужей, вваливались в школу и кричали бойкими голосами:
«Здравствуйте, Аврелий Франкович! Проверили мой диктант? Ой, Аврелий Франкович, можно я сегодня отвечу вам стих? Аврелий Франкович, исправьте мне, пожалуйста, неуд по-немчинскому!»
– Раз-здавить,—рявкнул Аврелий и закашлялся так, что скрипнули пружины.
В коридоре кто-то шевельнулся.
«Раз-здавить Ханса, этого немчука аутичного. В первую очередь! Пользы от тунеядца, как от быка, ни шерсти, ни молока. Вшивый придурок. Жаль, что солдаты наши еще большие лапти, иначе отделали бы его в тот раз».
Аврелий сполз на пол, на четвереньках доковылял до двери, поднялся и, не став долго ждать, затащил к себе перепуганного Ханса со свечкой в руках.
Схватив мальчишку за волосы, он до треска бровей приставил его лицо к пылающему огоньку и прошипел прямо на ухо:
– В вашей гребаной Империи Навоза детки всегда подсматривают за взрослыми?
Он сжал волосы Ханса гораздо сильнее, чем того предполагала политика Гогмана. При всем уважении к старику, Аврелий Петровых принципов не разделял. Больше того, он считал, что Петро в вопросах детского воспитания вообще ничего не смыслит, и слушал его лишь потому, что давно к этому привык.
– Молчишь, ублюдок? Папашка не говорил тебе, что ротик открывать надо не только тогда, когда расстегивается ширинка?
– Пидор,—ругнулся Ханс. Это слово он хорошо выучил. Среди ребятни оно часто ходило в обороте по поводу и без, как универсальное и сильно действующее оскорбление.
Аврелий не успел ответить. Что-то колючее и неприятное впилось ему в ногу.
«Ножик».
Зашипев от боли, Аврелий упал лицом на пол, поняв, что ногу его постепенно окутывает слабость, а мозг отказывается соображать. Ханс изогнулся в руках и шмыгнул под стол.
Пальцами Аврелий бегал по брючине в поисках раны и с каким-то туповатым спокойствием глядел, как по рукам течет и течет кровь, а Ханс, придурковатый Ханс, который наверняка типичный олигофрен, сейчас сидит, забившись в угол, и плачет. Плачет совсем как нормальный.
Несчастье помогло
Посредственная Катерина, и непонятно вообще, что Аврелий в ней нашел. Хотя родословные Катьки уходили еще к праотцам Империи, внешностью на росскую она совсем не походила. Росские женщины роста чуть выше среднего, плотные, с упругими большими грудями, толстыми длинными косами пшеничного цвета и рыбьими глазами, в которых плещутся косточки ревности, упрека и стервозности.
Катерина же была другой. Мать ее постоянно твердила, что бекасика с двумя глазенками-черносливами не поимеет даже лесной черт. Заморыша с маленькой грудью и тощим задом лелеяла разве что матушка земля, которая все не забирала к себе тридцатилетнюю незамужнюю Катеньку, а может быть, просто не хотела забирать. Одно дело, когда в тебе разлагается жирная Софья из бакалеи, насыщающая мясными парами почву, и совершенно другое—Катька. После такой даже сорняки не вырастут. Вот если в других и было что хорошее, то в Катьке женская полезность проявлялась лишь по праздникам и заключалась преимущественно в горелых пирожках. В остальные дни ничего она не умела и ни с чем не справлялась. Кофей по утрам делала и тот отвратный.
Аврелий, тем не менее, считал, что Катерине ему неплохо бы сделать предложение. Особенно в этот колючий зимний день. Такой же колючий, как лопатки Катерины.
Он вымыл с утра голову, причесался, надел все тот же вельветовый костюм горчичного оттенка, потому что другого у него не было, и протер очки. Одно из стекол ни с того ни с сего оказалось расчерчено трещиной, но это были мелочи. Аврелий иногда читал бульварные романы и знал доподлинно, что шрамы украшают мужчину.
Настроив в голове шарманку, Аврелий вышел из комнаты чуть ли не пританцовывая. Пританцовывать, собственно, мешала рана на бедре, за которую Ханс уже отхватил пару хлестких ударов с утра пораньше. Спустившись, Аврелий глубоко вздохнул перед дверью Катерины. Вытер нос, улыбнулся, потом решил, что улыбка его не красит, и насупился.
В комнате ее не оказалось.
Осторожно прокляв Катьку про себя, Аврелий стал искать.
Как собака, по запаху, по звуку, малейшему шевелению, он определил, где Катенька сидела и чистила несвежую рыбу, где взбивала половики, где отжимала белье, и так добрался до ванной комнаты, откуда лилась ржавая вода из-под крана. Он приоткрыл дверь и скользнул внутрь прямо к грязно-белой ширмочке, пахнущей йодом, за которой и была Катенька.
Аврелий заскулил от чувств. Сейчас же он хотел броситься на нее из-за ширмы, схватить за груди-лисички и забегать, забегать пальцами по скользкой холодной коже, сквозь которую внизу так соблазнительно выпирают кости таза; пройтись по впадинке, остановиться и, как бы невзначай, сказать…
Смахнув со лба каплю пота, Аврелий шагнул за ширму. Кишки сжались в узел, по ногам прошлась сладкая дрожь, и вот уже руки потянулись вперед, как оказалось, что Катенька одета в свое подзатертое платье на все пуговицы и намывает сидящего в ванне Ханса. Ханса олигофрена. Ханса аутиста. Ханса-немчука, в конце концов!
Аврелий попятился к ширме и умудрился даже споткнуться о половик, но никто при этом его не заметил.
Одним глазом Аврелий смотрел на то, как елозит колючая мочалка в руках Катерины по Хансу, похабно пожирающему взором ее тонкие ключицы.
– Хансик, милый, садись на перекладинку,—сказала она,—помоем тебе писю.
Аврелий сощурился.
Узловатые пальчики, омытые пенкой, заскользили по члену мальчишки, который, словно нарочно, рогаткой растаращил ножищи перед благословленной Катенькой. Щеки Ханса раскраснелись, взгляд потупился то ли от стыда, то ли от возбуждения, а по лицу пробежалась острая, как тот самый ножик, улыбка.
– Фрау Катя, мошно бистрее? Мне ошень-ошень хорошо, Катя!
«Да она ему мастурбирует!»,—отчаянно подумал Аврелий. В самом деле, ему-то самому она никогда не мастурбировала. Она вообще никому не мастурбировала. Катька даже не целовала его. Каково!
– Утю-тю, Хансик,—Катенька засмеялась и поцеловала мальчишку в щеку,—тебе надо больше кушать. Будешь быстрее расти.