Дед так правдоподобно нагонял страху, так захватывающе врал, что иногда даже хотелось ему поверить. Откуда же он мог знать про то, что творится за Воронячьим Полем, если сам никогда там не бывал, не ползал по страшным тёмным кривым ходам, откуда нет возврата, а сидит себе целёхонький в тёплой норке, жуёт былинку? Ну и дед.
С одним Лари был согласен. Что и от самого лёгкого ветерка можно сильно замёрзнуть, а от сильного порыва ничего тебе не будет, – даже немного согреешься, – хоть он и проникнет сквозь шерсть до самой кожи. И то, что ветер все ощущают по-разному – для кого-то один и тот же порыв кажется тёплым прикосновением, а кого-то замораживает до кончика хвоста. Дед объяснял это тем, что предки или сердятся, гневаются, или хотят похвалить, потрепать по шёрстке, или пытаются направить на верный путь. Что они не уходят навсегда, а наблюдают и участвуют, проводят время с теми, кого любили при жизни.
Дед по-стариковски осторожно отряхивался, будто боялся развалиться на части от старости, долго поднимал лапу кверху, медленно, прерываясь и задумываясь, чесал за ухом, откусывал кусочек зёрнышка и в который раз начинал рассказывать свою небылицу про глубокую подземную пещеру, сплошь заросшую светящимися грибами, такую светлую, что всё-всё в ней видно, как утром на поверхности земли. Что она специально так освещена, чтобы ни одна крохотная ворсинка, ни одна самая малая росинка не остались незамеченными. Что войти в эту диковинную пещеру может только один или одна, только поодиночке, без друга, без мамки-папы, без бабушки-деда, только сам с собой можешь зайти, один-одинёшенек. Вход будто закрывается какой дымкой, пеленой или клубящимся туманом.
Ничего приметного в этой пещере вроде бы и нет, только одна стена есть – невероятно гладкая, по ней вода льётся, как в реке в тихий день без ветра – совсем неслышно, не струйками, а сплошным потоком, и в этом потоке ты сам себя видишь, отражаешься, как двойник. И светло, и тихо, и не то, чтоб жутко или страшно или не по себе, а будто на тебя все разом Божества смотрят и ждут твоего действия. А ты должен взять два камешка, – один хороших дел своих, другой – тех поступков, от которых бывает стыдно, – и бросить их в воду, в поток на стене. Камешки ты сам выбираешь, какие считаешь подходящими по размеру поступков и дел. Некоторые луговые собачки, например, жука из речки выловят, на берег посадят, спасут его, – ну и камешек чуть ли не с себя размером подкатывают, – доброе дело ведь сделали. А другие наоборот – ночью у входа в соседскую норку в голодное время выгрызут все спелые семена, которые сосед для себя приберегал, а камешек берут с песчинку, – не велико горе у соседа еду украсть, – и воришками-то себя не считают. Бросаешь вроде бы и большой камешек в поток, а стука или удара совсем не слышно, – будто груз в какие бездонные воды падает. Вода всё принимает и по справедливости камешки за каждым запоминает. Кому хорошие обтачивает, уменьшает, кому плохие увеличивает и наоборот. И в песок рассыпает, и в острые грани превращает, – всем по-разному. Только ты этого не увидишь и не узнаешь, пока не вывалишься однажды, ослеплённый ярким светом, из кривой норы в каменный овраг. Там тебя и встретят по делам и поступкам твоим – или мягкий песок, или острые режущие осколки.
И в пещере этой всем бывать надо, – хоть иногда, хоть изредка, пусть нечасто, – но надо. Когда на сердечке неспокойно или хочется хорошим поделиться, причин много. Пещера эта – живая, для каждого – разная. Она всех будто насквозь видит, – кого выслушает, кого надоумит, кому поможет. Бывает, что и просьбу или желание исполнит. А с кем и промолчит. Но совсем заросла, потерялась узкая тропка до пещеры, – как к ней попасть, какими ходами, никто теперь и не вспомнит.