Пожилой мужчина замолчал на секунду, потом продолжил, уже с горечью:
– И как будто одного несчастья было мало, на головы крестьян свалилась новая беда – продразверстка. Пришли красные, с винтовками, в пыльных шинелях… Вваливались в каждый дом, фсе выгребали подчистую: муку, крупу, последние бочонки с капустой. Ишь ты, «для голодающих городов», говорили. А мы, выходит, не нужны были?
Густав усмехнулся – коротко, безрадостно.
– Не нравится? – рычали. – Так катись в свою Германию! Только вот мы уже не Германия, мы – здешние. Тут родились, тут и умирать приходилось.
Он тяжело вздохнул.
– В те годы Гуссенбах, наш, будто душу потерял. Село было то большое, более семи тысяч народу. Только в одном селе создали аж три колхоза. Люди валились прямо на улицах, падали как мухи. Кто еще держался на ногах – выносил мертвых за порог, чтоб место в доме не занимали. Церковная телега, скрипучая, старая… каждый вечер ездила по улицам. Скрип-скрип… И собирала тела – как урожай.
На кладбище – тоже страшно было смотреть. Раньше – ухоженные могилки, с оградками, с именами. А тут… наспех, без отпевания, только бугорок, крест косо прибитый. А то и вовсе ничего. Земля всех принимала.
В купе снова стало тихо, только колеса глухо постукивали по рельсам.
– Я тогда был noch ein Knabe, пацан совсем. Но кое-что… помню хорошо. Как-то подслушал, как родители с бабушками шептались, тихо так, тревожно… Про “каннибалов”. В соседней деревне, говорят, были такие. Я не понял тогда, что это за слово такое… Спрашивать побоялся – вдруг нагоняй получу. Раз взрослые шепчутся, значит, нам, детям, не положено знать.
Густав осекся, глядя куда-то вглубь своих воспоминаний.
– Потом уж, взрослым стал, прочитал. И знаешь, сынок… ужаснулся. Но в ту же минуту – спасибо родителям мысленно сказал. Что не рассказали про людоедство. Что уберегли от того знания. Маленькому сердцу не надо было знать таких страшных вещей. Нам и так хватало…
Голос его дрогнул, но он быстро собрался. Сделал глоток, снова провел рукой по бороде – привычное, заземляющее движение.
– Вот такие дела были. Не дай Бог пережить еще раз…
– Мой отец умер от туберкулеза. Мне тогда было четыре года, – неожиданно для самого себя начал рассказывать Иосиф. – Мама умерла пять лет спустя. Мне шел десятый. Я восьмой ребенок в семье.
– Ужас… – не выдержала одна из женщин из семьи Мюллеров и всхлипнула, приложив ладонь к груди.
Иосиф говорил спокойно, почти сухо, как будто рассказывал не про себя, а про постороннего. В его голосе не было жалости – только констатация фактов.
Сирота поведал, как старшие братья сдали его в детдом, как он в тот же день сбежал оттуда, пройдя много километров обратно в родной Аккемир. Рассказал о навязчивой мысли – залезть в петлю, чтобы все закончилось. О том, как его приютила чужая женщина – бабушка Амалия, и как они вдвоем, она – семидесятилетняя, он – еще ребенок, держались друг за друга.
– Курей разводили, мазанку ремонтировали, картошку сажали… – сказал он, глядя в окно. – Я уже ребенком на базар ездил, торговал. Баб Маля после комендатуры по привычке боялась далеко от села отлучаться.
Он замолчал на миг, потом добавил уже тише:
– Могли бы и дальше жить. И неплохо. Но… что-то на бабу Малю нашло. Побоялась, что я ее дом присвою.
– У нее свои дети есть? – спросил опа Густав, нахмурившись.
– Да, трое. Но в селе только дочка осталась. Баба как-то обмолвилась, что ее старший внук из армии возвращается, жениться хочет. А жить, мол, негде будет. Пришлось мне и уйти.
Наступила короткая тишина.
– А теперь ты куда? – осторожно поинтересовалась Эмилия.