Он молча опрокинул стопку водки и занюхал крепелем, стараясь заглушить ком в горле.
– Она лютеранка. Из Гуссенбаха.
Как по команде, в купе наступила полная тишина. Шумная прежде семья мгновенно стихла, переглядываясь между собой. Даже ложки зависли над тарелками.
– А какой Гуссенбах? – хрипловато спросил опа Густав, прищурившись. – Правобережный или Новый?
В его голосе прозвучало что-то особенное – не просто интерес.
– А разве их было два? – удивился Иосиф. – Баба Маля говорила об одном. Тот, что на берегу реки Медведица.
– Наш! – воскликнули чуть ли не хором Мюллеры, закивав и снова оживленно заговорив друг с другом.
– А как у нее фамилия? – спросил кто-то из женщин.
– Лейс, – ответил Иосиф.
– Соседями были! – воскликнул опа Густав, хлопнув ладонью по колену.
И тут же зааплодировала – считай, что половина вагона: кто хлопал в ладоши, кто стучал стаканами по столу. Повсюду – улыбки, веселые голоса, возгласы одобрения. Шумная радость прокатилась по купе, словно кто-то наконец-то вернул в круг потерянного члена большой семьи. Старший сын Густава, Вальдемар, уже наливал «за встречу», ловко разливая по граненым стаканам. Его жена, Эмилия, с теплой улыбкой пододвинула Иосифу тарелку с нарезанной колбасой и по-доброму словно своему сыну, взъерошила ему чуб.
Один из детей, карапуз с пухлыми щечками и озорным взглядом, без всякого стеснения полез к Иосифу на колени, устроился поудобнее и уставился на него снизу вверх, как будто знал его всю жизнь.
– У Лейсов там, знаешь ли, был полнейший матриархат, – начал Густав, почесав свою медную бороду. – Всего-то два мужика на всю семью, остальное – Frau’n да дефченки… Целая стая. Амалию я, честно сказать, не помню. Хотя наверняка каждый день на улице встречались. Ну, сами понимаешь – дефчата как воробьи: снуют, щебечут… попробуй запомни.
Старик сделал глоток, тяжело выдохнул и продолжил, будто разворачивая перед глазами картину.
– А вот их дед, Иоганн Лейс, – das war ein Meister! – человек редкий, на все руки умелец. И хлеб сеял, и дома строил, и по камню стучал, как настоящий Steinmetz, а на старости лет еще и вино гнал – свое, домашнее, сладкое. Сам, своими руками, спроектировал их дом. И не абы как, а – добротный! Четыре комнаты, камень дикий, крыша – дерево, как положено. Фсе своими руками.
Глаза у Густава прищурились от удовольствия, будто он снова стоял перед тем самым домом.
– За домом – амбар, хлев большой. А огород… эх, огород! До самой реки тянулся, метр сто не меньше, и грядки, грядки, грядки… и пара яблонь, чтоб детвора в тени балдела.
Бородач замолчал на миг, затем, чуть тише, почти с уважением добавил:
– А у самого берега, на косогоре, он выкопал Keller… не погреб – а шедевр, я тебе говорю. На три части разделен. Ледник – лед там круглый год лежал, с реки зимой запасали. Вторая часть – под овощи. А третья… ох, третья – камнем выложена, сводчатая, как в монастыре. Там его вино и дозревало, как он говорил. Звал это – Reifezeit, понимаешь?
Он крякнул, вспоминая.
– Завидовали ему фсе. И свои, и русские из соседних деревень. Ехали, смотрели, учились. Дом, погреб, фсе, что он делал – не просто постройки. Это были памятники. Fleiß und Ordnung – трудолюбие и порядок, вот чем он запомнился. Настоящий немецкий мастер.
– Правда… в голодные годы почти фся их семья – враз сгинула, – Густав посуровел, взгляд потускнел. – Мать, отец, малыши – wie vom Winde verweht… Дом у них забрали: сделали из него контору для колхоза. Пара дочерей только спаслись, да и то – бегством. Куда именно – не знаю, никто тогда особо не рассказывал, да и спрашивать – не принято было. Кто выжил – тот и жил дальше. Остальные – в землю, без лишних слов.