«Прекрасно ни от чего не зависеть, – думала Пушкиным Навратилова, – отчета не давать ни богу, ни царю».

Она внезапно погрузилась в то блаженное состояние, в котором оказывается молоденькая девушка, когда чувствует, что нравится всем без исключения, и хорошеет от этого ощущения все больше и больше. Она нравилась не только южным мужчинам, они были не в счет, но и суровым усатым женщинам. Маквала приходила смотреть, как вечером Надя расплетает косу и распускает вдоль спины пушистую платину. «Мне бы такие волосы, – наивно восхищалась Маквала, – я бы стала певицей».

Только ночью Навратилову порой охватывала безотчетная тревога. Она оставалась наедине со своим телом, и это тело – при луне – начинало жить какой-то отдельной собственной жизнью. В его волшебной глубине раскрывались черно-красные цветы с траурной начинкой, на поверхность млечных грудей всплывали соски. Надя переворачивала подушку прохладной стороной вверх и опасно чувствовала, что тело живет по своим тайным законам и не собирается считаться с ней, что ее сердце заодно с этими упругими мышцами и косматым дымком, который чадит между ног, что тело вновь и снова предъявит свои права, и она ничего не сможет поделать с этим зельем заговоренной плоти. Южный дом засыпал медленно. Был слышен с улицы гортанный грузинский говор, так могли, пожалуй, говорить между собой птицы. Маквала ходила за стеной по кухне, хлопая дверцей шкафа и звеня посудой. Ее муж таксист Малхаз курил на веранде, и в открытое окно долетал запах дешевого табака. Со двора доносилась возня рыжих покупных кур в клетке. Завтра Малхаз привычно отрубит на деревянном полу курьи головы, кинет пернатую груду в таз, а Маквала смоет с досок дурную куриную кровь. На мозаичном полу лежали лунные полосы, которые то и дело зачеркивались тенями летучих мышей, сонно колыхалась синтетическая штора. Ночь была полна душных пустот, в которых томительно распускались все новые и новые грозди влажного мрака. Шум моря порой заглушали сладкие паровозные гудки или стук электрички. Так же точно голосила железная дорога в ее Козельске. Михо, гижи, ахали машинас гинда… моди сахлши, переговаривались молодожены. И снова тишина. Гул моря и мироздания. Лай собак, слабый визг свиней в загоне на задах дома, стиснутые стоны Маквалы на веранде, где они с Малхазом занимались любовью. Зияния новых лунных пещер в черной плоти ночи, чуть зримое сияние света на темном востоке. А вот и объятия сна. Еле слышное колыхание груди, лунное затмение тела, в котором гаснут чувственные розы, и рука мягко падает на пол с низкой кровати.

Словом, она была по уши счастлива.


Но вот погода судьбы начала портиться, на городишко стал накатывать девятый вал курортников со всего СССР, милое межсезонье кончилось. Уже в мае море усыпали сырые шлепки купальщиков и купальщиц, а на пляжной гальке запрыгали надувные мячи, в пустом кафе стало не протолкнуться, тихий рай принял законный облик самой пошлой провинции, а главное, к Наде стали клеиться мужики. Она пыталась устроиться посудомойкой на теплоходы курортной линии Одесса – Батуми – Одесса, но из этой затеи ничего не вышло, и в один прекрасный июньский день Надин укатила так же легко, как приехала: ноги в джинсы, в руки аэрофлотскую сумку, на голову стильное канотье из рыжей соломки, купленное по случаю на толчке. Маквала закрыла кафе – верная потеря полсотни – и пошла провожать на поезд. Надя ехала в Анапу, где, по слухам, можно было прокантоваться пионервожатой все лето в бесконечных пионерлагерях. Маквала у вагона вдруг разревелась, она успела привязаться к своей помощнице. «Чего ты воешь?» – «Не уезжай. Я ж тебе всю жизнь рассказала…» Надя рассмеялась и порывисто обняла подругу. «Тише ты», – Маквала отстранилась, она ждала ребенка. Надя бережно погладила арбузный животик. Ей было стыдно перед Маквалой, ведь на самом деле она поспешно уматывала из-за того, что к ней стал тишком причаливать Малхаз. Вчера он уже получил по зубам. В расхлябанном поезде Наде вдруг всплакнулось: все-таки надо было начинать хоть как-то жить, но жить – в Надином понимании этого слова – не пришлось еще чуть ли не до поздней осени. В Анапе все сложилось удачно. Она выбрала пусть не самый классный, но все-таки довольно клевый пионерлагерь, который принадлежал столичному часовому заводу. Ее охотно приняли на две смены. И так же, как раньше Надин наслаждалась одиночеством и чтением томика Франсуазы Саган, так и теперь она азартно ушла в суету пионерии, под ее началом оказалось 35 шалунов, сорванцов и шкодников, от которых она сходила с ума и была рада, что ей некогда жить собой. Лето 1973 года стояло великолепное, жаркое, сочное солнцем. Она безбожно загорела прекрасным загаром цвета сливочного шоколада, даже подурнела, ее волосы были полны песка, а голова – забот о распорядке дня, о том, что Леночка Хорнер потеряла фотоаппарат, что Саша Песцов остался в корпусе с температурой 37,8 – видно, перегрелся на солнце. Выкупанная участью в море, обожженная солнцем до терракотовой плотности, она производила на мужчин все более разящее чувство: вдруг обнаружилось, что в нее влюблены сразу трое, а больше всех детский врач-терапевт Вова Агнивцев – ради шутки взрослые именовали себя на школьный лад. Это был довольно забавный долговязый мужчина с пепельными усиками и сердитым лицом. Если бы он был умен, Надя бы никогда не пошла на этот курортный романчик: с умным пришлось бы стать самой собой, а Вова был глуповат и верил не тому, что чувствовал, а тому, что она говорила о его чувствах. В общем, с ним можно было дурачиться, притворяться, встать, например, в героическую позу и сказать: «Я хочу славы и блеска!» Вова терялся, краснел, и ей это ужа-а-сно нравилось, зато ночью он превращался в черную теплую массу с угольными руками негра и лунными глазами, и в нем стыдливо просыпалась нежность, и звал он ее правильно – не Надя, а Надин. И молча царствовал над ее плотью до полного изнеможения набегов. Эти превращения ночного царя в оболтуса и обратно страшно занимали Навратилову. Кроме того, Агнивцев был москвичом, выдавал себя за холостяка, обещал помочь с пропиской. И Наде нравилось чувствовать себя расчетливой, цинизм помогал ей быть честной в отношениях, ведь у Вовы не было никаких шансов на ее сердце, только на тело, которое она как-то странно презирала и не считала нужным слишком уж считаться с его неприкосновенностью. Еще в школе заинтригованная тем, что же такое плотская любовь, Навратилова поспешила иметь свое мнение на этот счет и, потеряв девственность, обнаружила, что в ней живут две женщины: школьная отличница-полутихоня и пылкое мятежное существо, способное быть бесстыдной и даже до крови кусаться. Тридцатитрехлетний Агнивцев, в свою очередь, сам был растерян тем, какую власть взяла над ним эта провинциальная девчонка из Козельска: он был не чуток днем, да, но вовсе не глуп и был напуган открытием собственной нежности, какой в себе никогда не подозревал. Подлинное чувство всегда отличается от ложного внезапным открытием в себе все новых эмоций. Думал смеяться, а разрыдался.