льшим в смысле категорий спецшкол и мастерских.

Астанинские стихии

Эта земля всегда служила не столько полем брани к банальной территориальной экспансии, сколько сакральным футбольным мячом. Ибо, помимо ресурсов вроде жирных черноземов да дешевой рабсилы, речь шла о тектоническом разломе и цивилизационных столкновениях. Начиная с Папы Льва, ничтоже сумняшеся выписывавшего индульгенции-фетвы на крестовый поход супротив восточных славян, что (давно ль?) оказались «язычниками и еретиками», всякое злоупотребление против нелояльных было дозволено – и проблемой было разве что подогнать благовидный предлог под дальновидные планы. В ловких руках грозным оружием и непререкаемым критерием могут стать и такие гибкие максимы, как «чистому все чисто» и «вся дозволена – не вся на потребу». Толкуй произвольно – действуй без оглядки на кривотолки, ибо «всяк озирающийся неблагонадежен». Нареки икс «свободой» – и не оставляй игреком камня на камне ради свободы, притом в первую очередь там, где осмелятся иметь иные мнения об этой самой свободе. Так или иначе, democrisy (democratic hypocrisy) потерпит всякую гибкость толкований, но не вопросы в свой адрес! Разумеется, то же касается постмодерновой парадигмы, не спешащей самое себя поставить в ряд произвольных нарративов, равных среди равных и притязающих разве что на относительную истинность в промежуточном забеге.

Как у всякого подляшного, совесть Дмухарского боролась меж амбициями неограниченной имперской экспансии и необходимостью придать оной хоть видимость ecclesia universalis, или совета не совсем нечестивых. Кроме русских коллаборациантов и даже фюреров инородного националиста вроде Содмецова (опиравшихся, в отличие от люда посполитого, скорее на некогда модные и условно-научные расовые спекуляции, нежели на чисто русское прекраснодушие, в превратной модальности эксплуатируемое), о судьбах «свидомитскости» более всего радели (сейчас будет немного сакраментально) провербиальный /g/astro-hungry генштаб да полонские освободители. Из тех, что не копейничают в части конфликта интересов, исполняя унию с искренними планами креолизации во благо спасаемых. Если откровенно шляхетские имена пастырей-кардиналов восходят к генезису унии, когда компромисс был скорее средством от верной гибели, геноцида (на фоне правопораженности неизменно про-московски расположенных православных западных земель), то подчеркивание аутентичности «позднепростой мовы» (якобы более живой, чем – письменной общерусской) навыкло стыдливо умалчивать корни всех этих шероховатостей-отличий, густо пересыпанных полонизмами-германизмами, которые впоследствии подлежали дальнейшей систематизации по якобы автохтонным образцам-породам. Целью было, разумеется, подчеркнуть отличие суржиковых новонаслоений от общерусских паттернов, когда, к примеру «робитиму» (робити йму, т.е. должен буду сделать или сделаю) не то кроет, не то выпячивает «арийские» концы (sollen/shall/sceall). Наконец, как младокоренизаторы вроде Почуй-Правицкого порой поражались, с какого дуба обрушивались на них новообразования вроде «трымати» (коих полонизмов не знавала и условно-живая проста мова/мълва), так и систематизаторам купно с продвинутыми юзерами да знатными алфавитных дел экспериментаторами вроде, соответственно, Спол-Штатского и Бранко в голову не приходило заменить автохтонные индексы вроде «руськи женщины» известными новоделами. Впрочем, воинствующие реформаторы всегда держат козырь в рукаве: апеллирование к креативной гибкости, перенниальной живости новотканного языка, замахивающегося и не на такие заявки (как и на агрессивную отповедь хульникам-маловерам).