А тётя Света закрыла за нами с Альфом поплотнее толстую, обитую ватином, дверь на улицу и уселась за столик рядом с продавленной её килограммами кроватью. Затем вся размоталась, освободила наполовину седые волосы от пухового платка и стала пить горькую, согревая между нашими с Альфом телами свои больные венозной старостью ноги. Она сидела за накрытым газетами столом и ковырялась пухлыми пальцами в вяленой рыбе, занесённой в дом вместе с водкой. Что-то в этот день у неё не очень получалось с процессом беспричинного поглощения сорокаградусного напитка, лихо налитого в зелёную металлическую кружку до самых краёв. И тогда она выдохнула, сделала ещё пару больших глотков из кружки, вытерла свои усы, посолила кусок чёрного хлебца, понюхала его и стала есть, одновременно обращаясь ко всем, то есть к нам с Альфом:

– А я так скажу, собаке-то даже лучше выложить душу: тут тебе никаких прений не возникает – она никому не скажет, а самой тебе полегчает… Вот она я, Света – охрана. Теперь вопрос: а если будет воровать не один? Что Света сделает? Правильно, ничего она не сделает. Они всё утащат… А ведь воруют все! Все воруют в этой грёбаной жизни. Кто-то меньше, кто-то больше. Ну и пусть тащат… Но ведь могут же и саму жизнь твою украсть!..

Тут даже я сам в первый раз, когда это услышал, насторожился, а она продолжала:

– Вот я же не всегда такой дурой была без дома, без семьи! Да, и у меня другая жизнь была. Да, была! Что ты на меня так смотришь, а?.. Ты на меня, милок, так не смотри! Вон у тебя одна жизнь, да и та собачья… А у меня, знаешь какая жизнь-то была? О-о-о, какая жизнь, – тут тётя Света подавилась кусочком твёрдого хлеба, но быстро и громко прокашлялась:

– Ну вот, мамочки-палочки, я и говорю, к боли этой постепенно привыкаешь. Ты же баба, – икнув, сказала тётя Света и продолжала, разговаривая уже сама с собой: – Ну а как ты хотела? Родился бабой – терпи, сиськи отращивай, мечтай. Потом ещё и рожать придётся… Да чтоб эти все мудаки сами передохли, будут мне тут ещё трёхдневные концерты с оргиями устраивать! – в словах тёти Светы я услышал отголоски ещё одной неправильно прожитой и угасающей жизни безо всякой питающей идеи для будущего, – А потом они, слышь, говорят, чего грудь и жопу-то наела? Да я и сама знаю, аж на весы вставать страшно…

Иногда к ней заходил по случаю участковый мент Юра, приносил всё жидкое и вкусное с собой, угощал. А потом, после того как грубо и по-быстрому тревожил оставшуюся бабью жизнь тёти Светы, подходил к окошку и вытирал свою удовлетворённую хреновину прямо о цветастые занавески. Мы с Альфом лежали у батареи, делая вид, что спим, и не мешали ему хамить, даже когда он как-то недобро поглядывал в нашу сторону. Условный мент был, даже условно-досрочный!

– Выкинула бы ты этих своих собачуг поганых! Откормила два лба здоровых, того и гляди саму сожрут скоро, – говорил обычно Юра и грозно пыхтел, напрягаясь всем своим грузным телом на тёте Свете.

– Ты моих собачек не трогай, люблю я их! – выдыхала из-под него тётя Света.

– Ой, да знаю я как ты любишь…

– Ну не тебя ж мне любить, ирода такого… Ай, больно мне…

А тетя Света продолжала после его ухода свою обычную песню про другую жизнь, почти уже засыпая и плача: – Ой, мамочки-палочки, одни вы у меня, пёсики мои верные, одни вы у меня людьми остались. Одни вы меня любите, нету ж больше никого у меня, ой нетути совсем! Ой, мамочки-палочки, не подшили Свете тапочки…

В такие дни тётя Света долго смотрела телевизор и засыпала, не выключив его. И тогда телевизор начинал смотреть я, мешая спать Альфу, который не понимал, почему я так долго таращусь в ту сторону своими голубыми глазами. Телевизор был старый и работал от антенны, которую нужно было часто поправлять. Для этого тётя Света забиралась по крутой металлической лестнице, прикрученной к кирпичной стене, на крышу сторожки. Высота лестницы была метров семь, потому что над сторожкой был ещё деревянный чердак с заколоченным входом. Я представлял, насколько трудно было тёте Свете с её габаритами подниматься наверх и потом спускаться вниз, но помочь ничем не мог. Я был собакой.