– Эй, малые. Давайте-ка сюда! – крикнул один из них, жестом подзывая к себе.

Я знал его. Молодой головотяп и халамыдник, вечно задиравший всех, кто слабее его. Околачиваясь у нашей школы, он сшибал мелочь у малышни и без разбора отвешивал тумаки налево и направо. Его даже чуть было не посадили, но внезапно начавшаяся война уберегла от тюрьмы. Ему было лет восемнадцать или около того. Высокий и худой. Презрительно поднятая вверх губа обнажала редкие, гнилые зубы. Казалось, две спички могли уместиться между них. Хотя, может, и одна.

Второму лет за сорок. Маленький и щуплый, с усеянным мелкими морщинами невыразительным лицом крепко алкающего человека. Если бы не тоненькие ухоженные усики, при повторной встрече я бы вряд ли его узнал.

– Что там у тебя? – грубо рявкнул молодой и, не дожидаясь ответа, выхватил крынку из рук Генки. – Ого! Молочко? Сейчас попробуем.

После нескольких жадных глотков, последний из которых он так и не смог завершить, полицай замер, и его лицо приняло выражение человека, только что усевшегося на новенький, специально заточенный для такой пакости острый гвоздь. Молоко, сбрызгиваясь во все стороны, выплеснулось изо рта, и он рассержено завопил:

– Оно прокисшее! Ты почему не сказал?

– А нечего чужое молоко пробовать, – поучительным тоном заметил Генка и, хотя его глаза были спрятаны за очками, я все же сумел разглядеть сотню сверкающих наглостью смешинок.

Полицай брезгливо швырнул глиняную крынку наземь, та разбилась, и молоком жирно залило его недавно начищенные сапоги. Совершенно от этого рассвирепев, матерясь и размахивая кулаками, он в ярости бросился на нас.

Присев, Генка ловко увернулся и отскочил. Второй удар пришелся по мне. Теряя равновесие и все же крепко прижимая крынку к груди, я отшатнулся, но устоял. Губа, лопнув изнутри, мгновенно распухла и уперлась в зубы. Пинок в живот опрокинул меня на асфальт, и выплеснувшееся молоко, заливая лицо и глаза, потекло в рот, где, смешавшись с кровью из разбитой губы, приобрело муторный кисло-кровавый привкус; крынка выкатилась из рук. Я лежал на земле, ничего не видел и только чувствовал телом, как удар за ударом тупая боль проникает мне в ребра.

«За что? Черт, за что? Я лежу сейчас здесь, на земле, посреди огромной площади. Меня бьют ногами два полицая, также как двое других чуть раньше избивали молодую еврейку. Никто за нее не вступился. Никто не спасет и меня. Значит, я такой же, как она? Случайно выбранная жертва. Причина не важна? Важно лишь показать свою силу и власть. Унизить всех, и пусть боятся. Если ты слаб – умри! Сопротивляешься? Погибни!».

Удары неожиданно прекратились одновременно с раздавшимся глухим звуком похожим на треск расколовшейся глиняной кружки. Я сумел разомкнуть слипшиеся ресницы и сквозь молочную пелену увидал, как молодой полицай прижимает к разбитой голове руку, сквозь пальцы которой тонкими струйками просачивалась кровь.

Генка подскочил ко мне, рывком за шиворот помог подняться и коротко скомандовал:

– Бежим!

– Давай вниз, к Каменке! Через Малёванку уйдем! – крикнул я на бегу.

«Почему у них нет оружия? – вертелось в голове. – Еще не выдали? Не положено? Как же повезло, что у них нечем стрелять! Да какая разница! Главное добежать до спуска с Замковой горы, а оттуда вниз, к реке. Дальше они не пойдут».

Мы неслись, перепрыгивая через сваленные на земле деревянные столбы и обегая аккуратно свернутую в бухты колючую проволоку. Столбы и колючка равномерно лежали по всей длине Кафедральной улицы, и было очевидно, что привезли их сюда неспроста.

«Но зачем? – думал я, преодолевая очередной барьер. – Что немцы собираются строить? Для чего эти столбы и проволока? Кого хотят запереть? Ладно. Потом. Первым делом – удрать».